Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поутру ночевщик встал, покурил с Надиным отцом на крылечке, Сергеем представился, хозяйство да дом похвалил. И даже дельный совет дал – надо, говорит, в подвале котел поставить да не возиться каждую осень с дровами. Вроде того, сейчас многие добрые хозяева так делают. Оно даже экономнее выходит. Потом разговор этот за завтраком продолжили. Потом Сергей по хозяйству проворно помог. Так и вечер подошел. А за ужином уже и выпили по маленькой…
– Что-то ты, мил-человек, не больно в свою командировку торопишься, – добродушно хохотнул Надин отец, хлопнув гостя по плечу. – Видать, приглянулось тебе у нас.
– Ага. Приглянулось, – бросил быстрый многозначительный взгляд в сторону покрасневшей Нади ночной гость. – Что мне там, в той командировке? Успею еще.
– Ну, смотри, смотри… – покивал отец, наливая до краев по второй. – Кто не торопится, тот и не опаздывает.
Так и прожил «командировочный» в доме два месяца. Спускался по утрам из Надиной светелки, здоровался приветливо, садился с отцом завтракать. Хоть разговоров на будущую жизнь не заводил и посулов никаких не давал, но старики даже и рады были – пусть у дочки хоть какая-то женская жизнь образуется. Пусть и короткая. Не помирать же ей в девках. Раз на молодую никто не позарился, то пусть хоть в зрелости мужика почует. А там видно будет. Конечно, держали они про запас тайную мысль, что у дочки все сладится, и Надина мама даже в церковь сбегала, чтоб свечку Богородице поставить. И соседи скоро про Надиного сожителя всё прознали. Вроде и за калитку не выходил, а прознали. И потому, когда за сожителем как-то утром черный «воронок» подкатил к федорцовским воротам, собралась вокруг целая толпа любопытных. В дом, понятное дело, никого не пускали, вот и стояли в сторонке, обсуждали интересную ситуацию. А когда милицейский шофер вышел из «воронка», чтоб ноги размять, обступили его осторожненько, спрашивать начали. Охать да ахать. И впрямь, ахнешь тут. Не каждый же день на их улице вора-рецидивиста со стажем задерживают. Шустрый сосед Пашка Ляпишев так напрямую шофера и спросил:
– А слышь, это… Правду говорят, что им, ворам-то, с бабами совсем нельзя? Ну, которые в законе?
– Да что они тебе, евнухи, что ли? – хохотнул в Пашкину сторону шофер. – Почему нельзя-то? Вот жениться им воровской закон запрещает, это да. Это действительно. Чтоб ни семьи, ни детей не было. А так, отчего ж нет…
– Ну, попала наша Надька под позорище, – притворно покачала головой беременная Пашкина жена Клава. – Теперь уж точно вовек не отмоется. Нет, это ж надо, а? Сроду ни с одним мужиком не спала, а тут бац – и сразу с вором в законе. А возгордилась-то как, возгордилась-то, господи! Вчера смотрю в окошко – летит домой по улице, улыбается вся, как молодуха в медовый месяц.
– Да цыц ты, баба! Не встревай! – ругнулся на жену Пашка. – Какое тут тебе позорище? Ну, ошиблась Надька маненько, что с того?
Клава открыла было рот, чтоб ответить достойно мужу, да не успела. Вывели милиционеры из ворот незадавшегося Надиного кавалера, в наручниках уже. Он шел бледный, немного равнодушный даже, смотрел прямо перед собой, не мигая. Прежде чем забраться в «воронок», вдруг обернулся резко, крикнул в ворота негромко:
– Простите, граждане, подвел я вас. И ты, Надя, прости. Хорошая ты баба. Спасибо тебе за все. Прости!
Никто ему, конечно, не ответил. Не вышла Надя его провожать. Это потом уже, как зафырчал «воронок» мотором, готовясь отъехать, распахнулась в доме дверь, и Надя, выскочив на крыльцо, простоволосая и босая, метнулась по двору к калитке, выскочила на виду у всех на улицу, вцепилась в прутья решетчатого окошечка, запричитала, захлебываясь:
– Ребеночек! Ребеночек ведь у нас с тобой будет. Что мне теперь делать-то? За что ж ты со мной так…
– Фамилию мою не давай! Поняла? Пусть не Климов будет! Свою дай! Запомнила? Если парень – Володькой назови. А девку Машей. Марусей…
Так вор в законе Сергей и скрылся из Надиной жизни с этой «Марусей» на устах. Как ни сопротивлялись потом старики, дочку Надя все-таки по-своему записала, по фамилии отцовской – Марией Сергеевной Климовой. Так и появилась на свет Мурка из старой блатной песенки, сама по себе ни в чем не виноватая. Маруся Климова. Которая, как в той песне поется, «прости любимого»…
Конечно, в тот момент этой блатной песенки Надя в голове не держала. Не знала она про такую песенку. А вот бедной Марусе впоследствии очень даже из-за нее досталось. И в школе дразнили, и на улице… Одно время она даже мечтала имя да фамилию сменить, назваться какой-нибудь Ксюшей или Таней, а потом передумала. Да и дразнить к возрасту перестали. И мать не хотелось обижать – лишние разговоры об этом заводить…
Когда исполнилось Марусе семь лет, пришел крупный денежный перевод на Надино имя. Без письма, без обратного адреса. Старики аж ахнули, когда сумму этого перевода на почтовом бланке увидели. Потом их еще много приходило, переводов этих. Без имени отправителя, без обратного адреса. И суммы тоже бывали разные. Нерегулярно приходили – то пусто, то густо. То пять лет кряду нет ничего, а потом прямо манной небесной деньги на голову валятся. Хотя и шарахались старики от этих денег, и в общее хозяйство их от Нади не принимали. Вроде того – не надо нам ворованного. Да и сама Надя не шибко с этими деньгами к ним приставала – все на Марусину книжку складывала. Если б не съела их в свое время проклятая инфляция дочиста, то богатая бы невеста из нее со временем образовалась…
Каждый приход этой серой бумажки-перевода бывал у них целым событием. Не любила Маруся прихода этой бумажки, ой как не любила! Сразу неуютно становилось в доме. Дедушка замолкал, пыхтел сердито, и бабушка всхлипывала потихоньку на кухне и вздыхала прерывисто, бормоча свое: «Господи, помилуй нас, грешных…» А про маму и говорить нечего. Мама надолго уходила в маленькую сараюшку и там плакала от души, с надрывом и тяжким воем. И четвертинку водки туда с собой, в сараюшку, брала. Маруся однажды видела, как она там плакала. Наливала дрожащей рукой водку в стаканчик, держала его перед лицом, будто рассматривая, потом, коротко всхлипнув, отправляла в себя одним махом, морщилась широким лицом и мотала головой горестно. А потом, коротко вздрогнув и подняв мутные глаза на толстую золотистую связку лука, начинала подвывать потихоньку. И вой этот все нарастал и становился все горше, все страшнее, все безысходнее. Маленькая Маруся даже решила тогда, что обязательно надо этот лук проклятый с маминых глаз убрать. Чего бабушка его развесила тут, у мамы на глазах? Вон она как убивается горько, и волосы ее красивые, светлые и пышные, как молодая пшеница, зря только молтузятся по плечам да сбиваются в мокрые от слез пряди… Она даже к бабушке подошла с этим дельным советом, но та шикнула поначалу, а потом прижала ее голову к боку, погладила по пышным, как у матери, белым волосам, и сказала очень странную вещь – не мешай, мол, мамке любить…
Маруся тогда долго думала над этими бабушкиными словами. Но ничего дельного для себя придумать так и не смогла. А переспросить постеснялась. А потом как-то уж и попривыкла к этим маминым слезам по поводу серой бумажки, которую изредка приносил в их дом почтальон. Благо, что они совсем редко приходить стали, бумажки эти. А потом бабушка с дедушкой как-то враз и неожиданно умерли – как в сказках пишут, в один день. И остались мама с Марусей в большом дому одни. Марусе в тот год четырнадцать полных лет минуло. Как мама говорила – еще и не крепка девка, но уже помощница.