Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы все увязли в этом, — шептала она, подъезжая к клинике.
Она не хотела, чтобы ее там видели, и сама не желала никого видеть, когда поспешно выходила из такси, украдкой, опустив голову, как женщина, скрывающая какую-то позорную тайну.
Насколько легче было бы повернуть за угол и скрыться в городе, но Дафна заставила себя вновь подняться по ступенькам и войти в комнату Томми, тихонько затворив за собой дверь. Он лежал там же, где и вчера, растрепанный и неухоженный, словно оставив свою безупречную внешнюю оболочку в Букингемском дворце, скинув ее так же легко, как змея сбрасывает кожу. Она присела на стул у постели и взяла его левую руку, зажав ее между своими ладонями, так что могла ощущать его обручальное кольцо, пока говорила, стараясь, чтобы руки не дрожали, а голос звучал спокойно и мягко на фоне приглушенного гула лондонского транспорта по ту сторону закрытого окна.
— Прошлым вечером мне позвонили, — сказала Дафна, — и теперь я знаю почти все о твоем романе.
Томми молча взглянул на нее широко открытыми испуганными глазами, и она сказала:
— Не беспокойся, дорогой, я не хочу развода, надеюсь, и ты этого не хочешь. Нам просто надо все уладить между собой, верно?
Он по-прежнему молчал, а Дафна продолжала нанизывать одну банальность на другую успокаивающим голосом, который едва воспринимала как собственный.
— Нам пришлось жить каждому своей отдельной жизнью почти с самого начала, — говорила она, — Ты сразу же начал делать армейскую карьеру, нес службу за границей все эти долгие годы во время войны, выполнял свой долг, а я писала тебе письма, хранила огонь семейного очага. Потом ты получил эту великолепную работу в Букингемском дворце, такая высокая честь, мой дорогой! Я это понимала и так гордилась тобой, всегда гордилась! Но эта работа заставляла тебя оставаться всю неделю в Лондоне, а ты ведь знаешь: я не могу здесь работать — слишком шумно, слишком много суеты, невозможно привести в порядок мысли. Чтобы писать, мне надо находиться в Корнуолле, в Менабилли, иначе книги перестанут выходить и денежные поступления иссякнут. Но мы были так счастливы вместе и можем быть счастливы снова.
Он вздохнул, потом закашлялся — негромкий, сухой, жалостный кашель.
— Я люблю тебя, дорогой, — сказала она Томми, хотя в этот миг была переполнена отвращением.
— Я тоже тебя люблю, — сказал он, скорее даже прохныкал эти слова сквозь рыдания, и она испытывала к нему лишь презрение, потому что он вел себя как маленький мальчик, а не как мужчина: он утратил властную силу, присущую военному, именно то, что так увлекло ее в нем, красавце-майоре из гвардейского гренадерского полка, четверть века назад.
Она старалась не думать об их физических отношениях, об их полном упадке в последнее десятилетие, — они не говорили об этом ни сейчас, ни раньше. Ей было пятьдесят, ему — на десять лет больше: она допускала, что подобное случается, — это медленное угасание желания, истощение плоти… Бой Браунинг — такое у него было прозвище в полку, когда она впервые встретила его в 1932-м, и оно прилипло к нему, хотя мальчишеская красота с годами поблекла. Теперь и она шла по его стопам: молодость исчезала у них за спиной, все увядало.
Дафна не могла вынести еще одной ночи в Лондоне, зная, что спит в постели, где ее муж был со своей любовницей — среди тех же скомканных простыней, ее голова на тех же подушках, — зная, что это место хранит теперь их секреты, их слова нежности; она запихнула в чемодан свои вещи и взяла его с собой в частную клинику. Она гадала, будет ли чувствовать себя виноватой за то, что оставила Томми одного в своей комнате на верхнем этаже, и что подумают о ней врачи, узнав, что она бросила мужа в Лондоне. «Сэру Фредерику потребуется по крайней мере еще неделя полного покоя», — сказал, отведя ее в сторону, молодой доктор, сразу же как она приехала. А она знала, что сойдет с ума, если останется здесь с мужем, превратится в такую же, как и он, развалину, запертую на этом душном чердаке, где можно увидеть мельком лишь квадратик неба в окошке.
— Мне надо ехать домой, чтобы привести все в порядок, мой милый, — говорила она мужу, стараясь, чтобы ее голос звучал весело. — Я отменяю прием гостей в честь годовщины свадьбы — об этом можешь не беспокоиться, сосредоточься на том, чтобы хорошенько отдохнуть здесь, как следует отоспаться.
Она презирала себя за то, что говорит как мать с сыном, но ничего не могла поделать с собой и ему не могла помочь — все вокруг лишилось формы, искажено и перекручено.
— Где мои мальчики? — спросил он у нее.
Это все, что он мог сказать: этот взрослый человек спрашивал о своих плюшевых медвежатах, мальчиках, как он их называл, — потрепанных игрушках, которые он хранил с детства, которые долгие годы путешествовали с ним в его чемодане из Лондона в Менабилли и обратно, а до этого — по всему белу свету, пока он сражался в войнах и вел за собой полки, — генерал со стальными глазами, от которого зависела вся страна, но сам он искал утешения у плюшевых мишек.
— Ты должна найти моих мальчиков, — говорил он. — Они нужны мне здесь.
— Не знаю, где они могут быть, милый, — сказала Дафна. — Когда ты видел их в последний раз?
И тогда он вновь заплакал, тряся головой, не в силах что-либо сказать. Несколько секунд они безмолвно смотрели друг на друга, а потом она выбежала из палаты и направилась прямиком на Паддингтонский вокзал — казалось, это единственное, что ей следует сделать: сесть на поезд до Корнуолла, совершить долгое путешествие домой.
И вот она снова одна, хотя никогда не была в полном одиночестве в Менабилли, только не здесь, где ей приходилось прислушиваться к голосам, что-то шепчущим ей…
— Я не слушаю вас, — сказала Дафна, спускаясь по лестнице, чтобы выпустить собаку в сад.
Солнце вставало, но его еще не было видно в быстро розовеющем небе над высокими деревьями, окружавшими Менабилли. Внезапно она решила идти лесом к морю, чтобы двигаться, — ведь она должна двигаться!
— Прошлое — оно еще и будущее, — пробормотала она, не вполне уверенная, что это значит, хотя знала, что так оно и есть, когда писала прошлой ночью Томми.
Она еще не решила, станет ли отправлять письмо, не знала единственно верных слов, чтобы сказать их мужу, и вообще боялась, что слова иссякли, покинули их обоих. Найдут ли они когда-нибудь опять необходимые им для общения слова? Словно они вдруг стали говорить на двух разных диалектах, а переводчика не было, и все же до самого теперешнего кризиса они еще притворялись, что понимают друг друга: мгновенно схватывали смысл случайного знакомого слова или фразы, кивали и улыбались один другому, сохраняли внешние приличия.
А что до Ребекки, меняющей очертания мастерицы лицемерия и притворства…
— Я знаю, ты здесь, — тихо сказала Дафна. — У тебя есть что сказать мне сейчас?
В лесу лежала густая тень: деревья разрослись, ветви их спутались, под ногами было скользко от мха и грязи, даже в разгар лета здесь стоял сладковатый запах тления, но Дафна шла уверенно, она так часто ходила по этой тропинке, тропинке Ребекки, ведущей от дома к морю. Она прошла мимо руин старой лодки Томми «Иггдрасиль», на которой они плыли в день их свадьбы к маленькой церкви в Лантеглосе, в устье реки, скользя по струящейся серебристой воде, а потом провели на ее борту свой медовый месяц, укрывшись во Французовом ручье. Волны накатывались на них, словно окутывали своей таинственной лаской, поцелуи их видели только птицы и полумесяц новой луны. Но теперь лодка лежала брошенная на сухой земле и гнила, превращаясь в какой-то призрачный корабль, густо обвитый плющом, усики рододендронов тянулись к нему, грозя поглотить навеки, деревья вторгались в его пределы, как и везде в Менабилли, их корни напоминали пальцы мертвеца, готовые сдвинуться с места, чтобы вновь ухватиться за утраченную землю. Деревья вздыхали на ветру, листья их шелестели вокруг Дафны, словно предупреждали, что она непрошеный гость здесь, в ее собственном царстве, пока она шла через лес вьющейся, как лента, тропой и наконец достигла побережья, где деревья уступили место волнам.