Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно тогда мне в первый раз открылась красота природы. К югу от гор наша долина плавно переходила в равнину, и, глядя на Мюнхен, нельзя было не видеть полей, окрашенных в разные цвета набиравшими силу хлебами. Однажды вечером словно шоры упали с моих глаз. И я, увидев поросшие соснами горы, голубовато-туманную равнину и золотистый свет заходящего солнца, застыл в немом удивлении.
Как получилось, что прежде я не замечал эту красоту?
Итак, я отправился в гимназию. Полагаю, я был послушным и обучаемым: у нас, немцев, эти овечьи добродетели в крови. Однако, читая греческих и римских авторов, я вдохновлялся их мыслями и мыслителями, а потом поэт Гейне пробудил во мне недоверие к детским сказкам. Гейне стал моим первым учителем, и от него я узнал больше, чем в школе: это он открыл мне дверь в современный мир. Когда я закончил гимназию и покинул ее, подобно Бисмарку, свободолюбцем и республиканцем, мне исполнилось восемнадцать лет.
Каникулы я обычно проводил дома, в Линдау, однако быть рядом с отцом становилось все нестерпимее. Весь день он был на работе. Он работал, и только это я могу сказать в его пользу; но дома оставалась девушка, которая прибиралась у нас и важничала передо мной. Бедняжка не очень-то была виновата, только мне это не нравилось, ведь я тогда был снобом и не выносил ее манеру себя вести. Но стоило мне поговорить с Сьюзел, как вечером отец устраивал мне скандал, и, надо сказать, слов он не выбирал, особенно если бывал пьян. Кажется, я злил его: мыслями мы были на разных полюсах. Даже ругаясь и чертыхаясь, он оставался благоверным лютеранином, а его покорность вышестоящим могла сравниться только с грубостью по отношению к нижестоящим. Его покорность и услужливость были так же отвратительны моему едва народившемуся мужскому достоинству, как жестокость к подчиненным и звериное пьянство.
Несколько несчастливых месяцев я был совершенно свободен и очень горд собой и своими ничтожными школьными достижениями; но я не знал, что делать дальше, какую профессию выбрать. Кроме того, между мной и моими будущими занятиями стоял год армейской службы, но одна мысль о рабстве была невыразимо ненавистна мне. Я ненавидел форму, ливрею убийства, ненавидел дисциплину, превращающую человека в машину, ненавидел приказы, которые мне придется исполнять, даже самые нелепые из них, ненавидел безумие убивающей душу системы. Почему я, немец, должен воевать с французами, русскими, англичанами? Нет, я был не против защищать себя или свою страну в случае нападения; правда, я не сомневался, что милиции типа швейцарской гвардии хватит для этой цели. Мне нравились французы, ведь их любил мой учитель Гейне; я говорил себе: это великая культура, это нация, которая стоит в первых рядах нашей цивилизации; мне нравились русские, умные, симпатичные, добрые люди; и я обожал авантюристов-англичан. Расовые различия были так же приятны мне, как видовые различия у цветов. Войны и звания принадлежали темному прошлому, детству человечества; неужели нам никогда не стать просто людьми и братьями? Нам, смертным, думал я, надо учиться, как бороться с болезнями и смертью, а не друг с другом; мы должны покорять природу и подчинять себе ее законы, и в этой «войне» мудрость и смелость максимально проявят себя в деле гуманизации человека.
Подобные мысли разгоняли вокруг меня тьму, однако не до конца. Я был не в ладах со своим окружением; презирал бессмысленную жизнь, так называемое аристократическое устройство общества; кроме того, мой отец не желал больше давать мне денег; я стал для него обузой; и в этом состоянии нестерпимой зависимости и тревоги я обратил свои взоры на Америку. Во мне крепло желание найти денег и эмигрировать; казалось, новые земли манят меня. Мне захотелось стать писателем или учителем; мне захотелось повидать мир, набраться жизненного опыта; мне захотелось свободы, любви, почестей, всего того, о чем в душе бредят юноши; у меня кипела кровь...
Как-то мы крупно поспорили с отцом, и он сказал мне, что в моем возрасте сам зарабатывал себе на жизнь. Это определило наши дальнейшие отношения, тем более что как раз тогда у меня в ушах звучала песня Германа Гримма с такой строчкой: «Мы все стремимся к равенству пред Богом и законом, и в этом смысл истории людей». Как раз этого хотел и я, или думал, что хотел — равенства — «Em uber Alles sich ausstreckendes Verlagen nach Gleichheit vor Gott und vor dem Gesetze...»
Боюсь, скажете, не так уж много в этой фразе; но я привожу ее тут, потому что она произвела на меня потрясающее впечатление. В первый раз мне пришло в голову, что равенство может быть мотивом чего угодно, не говоря уж о современной политике.
Через несколько дней после скандала я объявил отцу, что намерен отправиться в Америку, и спросил, не может ли он ссудить мне пятьсот марок (125$) на дорогу до Нью-Йорка. Сумму в пятьсот марок я назвал, потому что он обещал мне столько на первый год моей учебы в университете. Я сказал ему, что беру эти деньги в долг, а не как подарок, и в конце концов получил их, потому что меня поддержала Сьюзел — такой доброты я никак не ожидал от нее и проникся стыдом и благодарностью. Однако Сьюзел не нужна была моя благодарность; ей просто хотелось избавиться от меня, как она сказала: если бы я остался, то был бы обузой для своего отца.
Четвертым классом я доехал до Гамбурга и через три дня был уже на корабле, в каюте третьего класса, где оказался единственным более или менее образованным человеком и большую часть времени провел в одиночестве, уча английский язык. Тем не менее пару знакомств я все-таки завел. Молодой парень Людвиг Хеншель работал на корабле официантом, но он успел поработать в Англии и считал Америку владением Тома Тиддлера[1]. Ему нравилось хвастаться и давать мне советы; и все-таки он был горд знакомством со мной из-за моей учености, а я терпел его, в основном потому, что его отношение ко мне льстило моему самолюбию.
Еще там был немец с севера, которого звали Рабен и который считал себя журналистом, хотя у него было больше самомнения, чем начитанности, и о настоящем образовании он мог только мечтать. Маленький, худенький, с серыми глазами и словно отбеленными ресницами и волосами, он обычно разговаривал возбужденным стаккато и имел обыкновение прямо смотреть в глаза. Внутренний голос подсказывал мне держаться от него подальше, но я так плохо знал жизнь, что принял его взгляд за доказательство абсолютной честности, да еще отругал свой внутренний голос. Знай я о нем тогда то, что узнал позже, я бы... Ладно, нечего попусту кулаками махать! Иуда не появляется среди людей с выжженным на лбу клеймом. Кажется, я не нравился Рабе-ну. Вначале он попытался подружиться со мной, однако в каком-то споре привел латинскую цитату и понял, что я уловил ошибку. Тогда он стал держаться подальше и попытался увести с собой Хеншеля, но Людвиг лучше знал жизнь, чем книги, и признался мне, что не доверяет ни мужчинам, ни женщинам с белыми ресницами. Вот уж правда, мужчина что ребенок!