Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьянство также служит Перл защитой от тиранических нападок Томаса, эмпирика «с жестокой жилкой»[2] (она проходит от подмышки до бедра, как считают дети). Как и его библейский тезка, Томас[3] безоговорочно верит чувственному восприятию. Тогда как Перл ошалело понимает, что стоит лишь моргнуть – и ее реальность может оказаться иллюзией; подобно Иову, она видит изъян в самом зрении: «Чувства такие ненадежные. Она не могла положиться ни на одно из них». В алкогольном угаре Перл постигает совершенно невыносимую истину: «Все было видимостью. Все, что думал разум, что говорил язык и что чувствовало сердце».
Ближе к концу романа Томас обвиняет Перл в том, что она становится детской «юродивой». Пьянство, как и безумие, защищает пророков еретической истины от недоверия, возмущения и расправы. Если вы пьяны, никто не будет принимать вас всерьез; если вы пьяны, всегда есть надежда, что вы протрезвеете и «будете разумны». Художественное творчество проделывает нечто подобное. Внутри батисферы романа читатели входят в контакт с тьмой, которую в ином случае наш испуганный разум мог бы отвергнуть. Как ни парадоксально, но беспрерывное пьянство Перл заземляет «Подменыша». Оно примиряет нас с узнаваемой хронологией, с циклом действий и последствий: в стаканах тают кубики льда, разум расправляет и складывает свои крылья, хмельные ночи и похмелье по утрам. Кроме прочего, это нас обезоруживает. Я думаю, что мы, читатели, более восприимчивы к определенным отрезвляющим истинам потому, что Перл пьяна.
«Перл всегда подозревала, что вселенную создала некая сверхчеловеческая сила для чего-то, по большому счету, недочеловеческого».
Вот черт! От такого у кого угодно в горле пересохнет.
* * *
Как можно сказать хоть что-то о «Подменыше», не допуская кощунства по отношению к его глубокой тайне, его благоговению перед невыразимым, к животному сердцу творения? Обыденные критические подходы кажутся превратными в отношении того света, что изливается с этих страниц. Как и в отношении тьмы.
Я читала этот роман, когда моему сыну было четыре, и пять, и шесть месяцев. Вот как медленно я его читала, делая глубокие вдохи между абзацами. Для меня это была пора глубокой тишины, время тихих напевов. В моем теле поселился страх и трепет. Мы совершали вместе долгие прогулки, мы с младенцем, завернутые в одно пальто. Сквозь снежную завесу к нам подскакивали собаки, обнюхивая и облизывая моего сына; они признавали его своим сородичем, животным среди людей. Я получала благонамеренные письма из больницы: «Когда же кончатся подгузники?», «Общие проблемы тазовой диафрагмы», «Самый главный человек для вашего младенца: ВЫ!»
«Да уж, да уж», – думала я. Казалось, нет такого языка, который мог бы выразить тот космос, что открылся во мне, когда я рожала сына. Но затем я прочитала «Подменыша».
Это было холодное и лихорадочное время, февральский свет в Портленде, когда казалось, что я занята с ребенком круглые сутки, а время слетело с катушек, отчего наш сын удвоился в размерах за три месяца, но иногда время словно замирало, так что я различала на слух каждую каплю, образующую голубые сталагмиты внутри пещеры настоящего момента. 5:02 утра. 5:03 утра. Я была одержима неистовой радостью. И почти все время чего-то боялась. А еще мне снились сны.
Я никогда не говорила об этих снах ничего конкретного, сознавая, что полночное видение, высказанное в стенах больницы, немедленно становится симптомом.
Я боялась, что врачи попытаются притупить лекарствами восприимчивость моих новых щупальцев; я боялась исказить это невыразимое понимание, попытавшись высказать его. И знаете, я все еще этого боюсь. Я ощутила в себе безумие любви.
Иногда врачи говорят об этом ощущении так, словно это временное помешательство – «грудная хандра» – и вскоре мать от него излечится. Уокер сам ставит такой диагноз, цинично вешая на Перл ярлык глупой мамочки, управляемой гормонами, истерящей по любому поводу. «Твой мир ограничен телесными побуждениями и отправлениями, – говорит он. – Ты ничего не понимаешь». В дальнейшем Томас обвиняет ее словами, которыми люди мира, здравомыслящие люди, с давних пор клеймят женскую логику: «Чокнутая. Сука». Я считаю, в этом есть что-то крайне высокомерное, в таком понятии, как «грудная хандра». Трепетный страх, следующий за деторождением, заслуживает большего почтения. Подобно Перл, другие матери также могут слышать шум прилива «вечно-текущего» настоящего. Они знают, что даже при наилучшем раскладе время заберет у них все.
«Для Перл дети никогда не олицетворяли разумное начало. Дети вырастали. Они исчезали, не умирая».
«Мой малыш. Прошу вас, у меня был малыш. Прошу вас, верните моего малыша. Он был у меня в руках».
«У меня всего лишь нервный срыв», – заверяет себя Перл в больнице, потеряв Уокера и своего ребенка в болоте, окутанном желтым дымом. Это что-то говорит о нашем человеческом уделе – что безумие было бы утешением в таком переплете.
Врачи допускают ошибку, разыскивая источник депрессии внутри женщины, а не во внешнем мире.
* * *
«Когда-то, на заре времен, человек мог стать животным по своему желанию, а животное могло стать человеком».
Дети – это дети, поскольку они существуют на заре своего времени, в долгий предрассветный час, когда еще ни время, ни смерть не пустили корни в их сознании. Несмотря на то что генетически они обусловлены вплоть до ногтей, каждой своей клеточкой, сформированной за тысячелетия эволюции, они живут в своих телах с такой легкостью, не обремененные воспоминаниями, не обузданные правилами приличий. Перл воспринимает взросление как потерю под видом прогресса, как изгнание, отделяющее человека от животных: «Тайное общество детства, исключение из которого знаменовало начало смерти». Часть боли «Подменыша» состоит в ощущении бега времени. Время осмотически пропускает этих ребятишек через свою мембрану, превращая их в нечто, подобное нам, во взрослых, скованных хрупкими панцирями своих эго.
Что это может значить – стать недочеловеком? Стать подобным ребенку, животному?
В заключительной трети «Подменыша» собирается буря, ужасающая и неминуемая перемена, нарастающая в атмосфере острова. Она обещает полное уничтожение и жестокое перерождение. Томас, при всех его собственнических разглагольствованиях о своих юных питомцах, фатальным образом недооценивает их. Именно дети указывают Перл дальнейший путь, а не наоборот. Им присуща переменчивость.
Могла бы она быть как одна из них? – задается вопросом Перл. «Она надеялась на это. Внутри нее тоже было животное, детеныш, клубочком обернувший ее сердце, верующий зверь, познавший Бога».
* * *
За несколько месяцев до рождения сына мы отправились в Игл-Крик – как и каждую осень в Орегоне – смотреть на нерест лосося. Лосось спаривается среди макабрических останков своих предшественников, мертвой и гниющей рыбы, иногда истлевшей до лиловой прозрачности. На отмелях поблескивают серебристые костюмы. Вот где жизнь разоблачается.