Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Щас…
Несколько секунд мысли пролетают с удивительной скоростью, и все постепенно возвращается на свои места. Но не совсем. Мир вокруг слегка изменился, но главное, что произошло, – я могу спокойно произнести слово «забой».
Вот, слышите: «ЗА-БОЙ».
И все в порядке.
Дело было не в первом воспоминании, хотя, конечно, оно было таким, каким и должно быть первое воспоминание о забое. Ничего ясного, только смутное ощущение ада. Знаете, каким его в детстве изображает в своих шепелявых рассказах выживающая из ума бабка. Ничего конкретного, ни одного четкого образа, все размыто – только грохот, духота и темень, нет – чернота. И какой-то древний ужас.
Он выполз из меня.
Из самых глубин.
Он выполз откуда-то, наверное, из подсознания, или даже из коллективного подсознания, или еще там откуда-то, и остался со мной. Я не мог думать о забое, я не мог говорить о нем, я не мог даже произносить само это слово. Каждый раз, когда я спускался в забой, я умирал.
И снова рождался только тогда, когда клеть выезжала на поверхность.
И меня не существовало между этими двумя моментами, меня не было нигде, не iснувало зовсiм.
Я не знал, что мне делать.
Сначала я старался просто привыкнуть к этому, я думал, что все ведь вокруг как-то работают по десять, двадцать лет, я думал, что, в конце концов, втянусь. Но я не втягивался.
После забоя ты куришь несколько сигарет – я выкуривал почти полпачки.
Ты куришь по три-четыре, просто чтобы прокашляться от пыли. Для шахтера антракоз – это даже не диагноз, это уже как врожденное уродство.
Конечно, всем выдаются лепестки, в смысле респираторы. Только лепесток засоряется минут за сорок, а в забое ты торчишь шесть часов. Ни больше ни меньше. Говорят, когда-то кто-то пытался бороться за то, чтобы на смену выдавалось несколько лепестков, да только вряд ли у него что-нибудь получилось. Это глупая мысль – бороться за какие-то лепестки. Как будто больше не за что! Все борются за повышение зарплаты или за то, чтоб перебоев с водкой не было. Так что лепесток выдается один, и за сорок минут – самое большее – он засоряется, а дальше ты снимаешь его и всю оставшуюся смену дышишь так.
Антракоз – это профессиональное заболевание шахтеров. Как-то раз я открыл учебник для медсестер и прочитал про него. Антракоз, вместе с силикозом и сидерозом, входит в группу пневмокониозов, возникающих при длительном вдыхании пыли и характеризующихся разрастанием в дыхательных путях соединительной ткани.
И для всех нас он настолько неизбежен, что никто даже не задумывается об этом. Как будто больше не о чем думать.
И после смены ты выкуриваешь несколько сигарет, просто чтобы прокашляться, отхаркать пыль и немного отсрочить свой приговор.
А я выкуривал полпачки, потому что хотел забыться.
И на следующий день я все равно не мог подняться с постели, не мог заставить себя подняться, потому что не мог перенести мысль о том, что мне снова надо будет спускаться в забой. Я даже слова этого не мог произнести, я не мог слышать его звучания.
ЗА-БОЙ…
Я пил.
Я пил и водку, и спирт, и самогон, и бормотуху, и тормозную жидкость, и все остальное, что пьют наши ребята. Я пил больше всех. И это все равно не помогало.
Я начал покуривать. В смысле, покуривать драп, вы понимаете, о чем я говорю. Так у нас называют сушеные, измельченные листья конопли, их еще зовут анашой, дурью, частенько – травой. Но чаще всего – драпом. Иногда тебя не могут понять, когда ты говоришь о драпе, – люди могут подумать, что ты имеешь в виду другой драп – ткань, шерсть с кашемиром, восемьдесят к двадцати или как-нибудь так. Вообще-то, тут не очень-то любят драп, он не прижился. Но если хочешь покурить – можно найти безо всяких проблем.
Я покупал драп у цыган или просто у молодых людей с бледными трясущимися руками и взглядами наемных убийц, их называли пушкарями. Так я познакомился с Волей.
Первый раз я купил у него косяк – маленькую сигаретку с драпом, их всегда называли косыми или косяками, не знаю даже почему. До сих пор не знаю. Воля – смуглый, похожий на цыгана, но он не был цыганом, Воля много раз говорил, что он мадьяр. Он смотрел на меня из-под своих тонких красивых бровей и жевал спичку. Спросил, что мне нужно, и я сказал, что «это». Мы всегда так называли драп.
«Это».
Воля улыбнулся от уха до уха и спросил, сколько «этого» мне нужно: чтоб под зайца или чтоб поплыть? Я не понял его, и тогда он просто запустил руку куда-то, то ли себе за пазуху, то ли за пазуху самого господа бога, и протянул мне косяк.
«Шесть гривень».
Три пачки сигарет.
Бутылка водки.
Двести пятьдесят грамм копченой ветчины.
Или один косяк.
Ровно столько он тут стоит.
Я накурился в тот вечер до состояния, которое у нас называют «дровами»: мои мутные зрачки, должно быть, совершенно не отражали света, и сам я не мог стоять без посторонней помощи, – а Воля спросил у меня, что меня гложет. И я ему рассказал. Ну, рассказал все это: и про забой, и про страх, и про водку, и драп – ну, про все.
– Это х*ня, – прокомментировал Воля.
Для меня это совсем не было х*ней, я так ему и сказал. А он ответил, что я не на том концентрируюсь. Он рассказал, что был такой психиатр – Кандинский, и он сошел с ума. Не тот Кандинский, который рисовал все эти сраные кубические картины, хотя вот этот-то точно был сумасшедшим. Другой. Этот парень открыл новую болезнь, ее потом назвали «синдром Кандинского». Что-то вроде шизофрении, психическая болезнь, мерзкая и неизлечимая. И еще Воля мне рассказал, что все симптомы Кандинский описывал, наблюдая их на себе. Он сам был болен этой болезнью.
– Вот это действительно дерьмо, – сказал Воля. – Вот это настоящее дерьмо, а то, о чем ты мне говоришь, – это х*ня.
Он обнимал меня одной рукой, в другой у него был то ли косяк, то ли бутылка, его глаза тоже не отражали света, и так мы сидели с ним, в полной темноте, и он ничем не мог мне помочь. Он мог продать мне драп. Он мог продать мне много драпа, и он мог сказать мне, что то, о чем я парюсь, – это х*ня. И он никак не мог мне помочь.
Кандинский, в конце концов, застрелился.
А я продолжал каждый день спускаться в забой, и каждый день я умирал. Меня не спасали сигареты. Меня не спасала ни водка, ни спирт, ни денатурат. Меня не спасал драп – все было бесполезно. Я бы попробовал даже колоться, если бы с детства не боялся иголок. Я умирал.
Закрываю глаза.
Открываю глаза.
А потом однажды я познакомился с Кроликом. Кролик похож на Рональдо, во всяком случае, такого, какой тот в рекламе кроссовок: невысокий короткостриженый смуглый добряк с выдающимися передними зубами. Говорили, что раньше Кролик работал актером, то есть это только так называется – «актером», на самом деле он снимался в порнухе. Я как-то спросил его: «Слушай, Колян, правда, что ты был актером?» А он посмотрел на меня и улыбнулся. Он был хорошим парнем, этот Кролик.