Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имею я право на собственное мнение?
Об этом соотношении субъекта и объекта есть стихотворение у шестидесятника Леонида Мартынова, которое, помню, прочел Сереже Довлатову в связи с его чудесной книжкой «Наши»: «Художник писал свою дочь, но она, как лунная ночь, уплыла с полотна. Хотел написать он своих сыновей, но вышли сады, а в садах – соловей. И дружно ему закричали друзья: „Нам всем непонятна манера твоя!“ И так как они не признали его, решил написать он себя самого. И вышла картина на свет изо тьмы… И все закричали ему: „Это мы!“».
Следую этому стишку, как постулату – в этой книге, как в предыдущих и последующих, пропуская всех своих подопечных сквозь призму собственного восприятия. Пусть сквозь их портреты проглядывает мой автопортрет, либо – точь-в-точь, как у Мартынова – в моем автопортрете они бы узнали самих себя, а за отсутствием большинства из них на этом свете, пусть этим займется читатель.
Я бы все-таки отделял шестидесятников от шестидесятничества – снова ссылка на теорию числителя и знаменателя. Вот-вот, если кого-то из евтушенок-шестидесятников я воспринимаю на сопереживательном уровне, а иных вчуже, в чем читатель убедится, листая (а лучше бы, читая) две эти книги, то шестидесятничество как явление входит скорее в мою оценочную систему, и именно на культурно-политической шкале я его и рассматриваю, издали, а теперь еще и из безопасного далека – из-за океана. Но это даже хорошо: лицом к лицу лица не увидать и проч. Прошу прощения за банал.
Это вовсе не значит, что эти мои книги ограничены 60-ми – отнюдь! Однако кое-какие хронологические пределы автор все-таки ставит, пусть и растяжимые в зависимости от персоналий. А так как это не только аналитическая, но и вспоминательная проза, то автору естественно писать про те годы, когда он знал своих героев в личку, то есть в 60 – 70-е до своего отвала из России, хотя некоторых и после – в Москве и в Нью-Йорке: Юнну Мориц, Фазиля Искандера, а Женю Евтушенко – до сих пор. Однако именно Женя прислал мне днями длинное ночное письмо из Талсы, что в штате Оклахома, под конец которого разразился упреками то ли обидами как раз в связи с книгой, которую я сейчас складываю, как ребенок моего детства кубики, а нынешний – фрагменты пазла.
Вы напрасно нахрапом пытаетесь сделать книгу обо мне. Вы ничего не поймете, что я делал все это время, если хотя бы не купите и не пролистаете все три тома из запланированного пятитомника (!) века «Русской поэзии». Да и «Весь Евтушенко» вы явно не соизволили купить, хотя он продавался еще в начале 2000 года. А после явно не читали «Я пришел в двадцать первый век», где все стихи, вышедшие после этого. Собственно, Ваше представление о Евтушенко ограничивается его прошлым, и вы можете сильно приземлиться, разговаривая обо мне бывшем и не зная меня сегодняшнего. Поэтому не жмитесь на тугрики и покупайте все нужные вам книжки, а особенно три вышедшие тома антологии, где триста с лишним моих статей и стихов других поэтов, чьи подборки я составлял сам. Анне Андреевне уделил 90 названий, за что она меня так дальновидно «любила». Но я люблю людей и поэтов не за то, что они меня любят, а за то, что я их люблю.
Той же бессонной ночью я ответил ему:
Дорогой Женя! Спасибо Вам за письмо! Вы просто удивительный человек! Какая интенсивность проживания – ни у кого не встречал ничего подобного. Только Вы не совсем правы относительно моей неосведомленности. У нас с Вами есть our mutual friend Миша Фрейдлин. Все названные Вами книги прошли через меня, а вскорости специально поеду к нему и буду внимательно листать всю евтушенкиану. Хотя мой жанр – не биографический и не монографический, а портретный. Точнее даже – штрихи к портрету. У сериала есть подзаголовок «Фрагменты великой судьбы». Это относится и к Бродскому, и к Евтушенко, и к Тарковскому. А в книге о Вас мне бы хотелось написать еще и про Слуцкого, про Ахмадулину, про Вознесенского, и про шестидесятничество, и про Коктебель – при центральной фигуре Евгения Евтушенко. Надеюсь, книга получится достойной и Вас не разочарует. Будете в Москве, купите моего «Бродского», там много про Вас, включая главу «Как поссорился Иосиф Александрович с Евгением Александровичем», где автор (я) полностью на Вашей стороне. Буду теперь сам разыскивать Ваши фотографии. Мы с Леной Клепиковой желаем Вам успехов во всех Ваших замечательных начинаниях.
Vogue la galère!
Ваш Владимир Соловьев
Зато Юнна порвала со мной отношения – «конец связи», кончила она свое письмо – за то, что я ограничил ее портрет периодом ее поэтического расцвета:
Твой спецзаказ желает, чтобы я умерла молодой, а они бы все эту смерть полюбили. Хрен вот! Перебьетесь! Издаю новую книгу, прекрасную, как не знаю что, – слов нет!..
В тот же день:
Дорогая Юнна! «Улыбнись, ягненок гневный с Рафаэлева холста…» И чего ты на меня окрысилась? Неужели тебе мало реальных врагов окрест? Или вы там совсем уже ох*ели в напряге «по добыче славы и деньжат», что реал от вас ускользает, а взамен монстры и чудища? Или вы сами стали монстрами?
Во-первых, я послал тебе вебсайтовы адреса с полдюжины моих эссе, рассказов и глав из «Записок скорпиона», как посылал и прежде, но ты обратила внимание только на рассказ о себе, что не по-товарищески по отношению к товарищу. Там были еще достойные персоналии.
Во-вторых, период, о котором писать, – свободное право выбора автора, и если бы писал о Пастернаке, то о раннем. А это сокращенная глава из «Записок скорпиона», где я пытаюсь из Нью-Йорка писать о Москве, чтобы вышел роман на пределе честный и вровень с «Тремя евреями» («Роман с эпиграфами»). Потому и пишу о той Юнне Мориц, которую близко знал из Питера и в Москве с редкими временными перехлестами (типа отзыва Бродского об «изумительной Юнне»). Чего от тебя никак не ожидал – такой толстокожести к жанру. Даже в биографиях – от Андропова до Бродского – отбираю исключительно то, что лично мне интересно. А тебе я не биограф и не рецензент, но мемуарист, хоть и с уклоном в литкритику.
О чем я деликатно умолчал – «До тридцати поэтом быть почетно, и срам кромешный – после тридцати». Хотя как раз сказавший это Межиров писал под занавес, уже здесь в Америке, в Портленде и Нью-Йорке, классные стихи, а к максимам я вообще отношусь скептически – они целят в мишень, но иногда бьют мимо, упрощая реал эффекта ради. Не говоря уже о классических примерах энергичных старческих стихов – от Тютчева до князя Вяземского, который только под старость, в стихах о старости, стал значительным поэтом. Чего все-таки – ах и ох! – не могу сказать ни о Юнне, ни о Жене.
Дело не в возрасте, а в эпохе. «Я пришел в двадцать первый век», – постулирует новому столетию Евгений Евтушенко, забывая добавить, что в XXI век он проник нелегально, да еще с контрабандным багажом предыдущего, а точнее его шестидесятых. Я чуть перевру, переиначу, приспособлю к шестидесятникам слова Тынянова:
«Этим людям досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их.
Благо было тем, кто псами лег молодыми и гордыми псами.