Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле в университете мне совсем не нравилось, очень хотелось поскорее получить диплом и уехать.
Я родился и вырос в Бруклине, в Вильямсбурге, рядом с Гранд-стрит, где в то время жилье стоило гораздо дешевле, чем сейчас. Мама была школьной учительницей, преподавала историю в одной из школ Бедфорд-Стейвесанта, а папа работал фельдшером в больнице округа Кингс. Хотя по происхождению я и не из рабочей семьи, из-за района, в котором мы жили, я полагал, что родители – из синих воротничков.
Детство мое прошло безбедно, семья не нищенствовала, хотя родители и не могли позволить себе особой роскоши. В многоязычной среде Бруклина я чувствовал себя как рыба в воде. Семидесятые годы были трудным временем для Нью-Йорка; помнится, многие жили впроголодь, а преступность цвела пышным цветом.
В Принстоне я вступил в несколько студенческих обществ и в один из знаменитых трапезных клубов на Проспект-авеню, часто встречался с членами братства Треугольника – актерами-любителями.
Несколько своих рассказов, написанных перед окончанием школы, я представил на суд литературного кружка с пафосным названием. Кружком руководил относительно известный писатель, которого тогда пригласили читать курс лекций. Участники кружка, как могли, издевались над английским, сочиняя бессмысленные поэмы; как только выяснилось, что мои рассказы были классическими по форме и содержанию, а вдохновение я черпал в произведениях Хемингуэя и Стейнбека, меня объявили моральным уродом. В общем, год спустя все свободное время я проводил в библиотеке или дома, в одиночестве.
Принстонские студенты по большей части были выходцами из семейств среднего класса, с Восточного побережья. Их родители, напуганные шестидесятыми, когда весь мир как будто перевернулся, воспитывали своих отпрысков так, чтобы не допустить повторения недавних безумств. Итак, в шестидесятые была музыка, марши протеста, лето любви, эксперименты с наркотиками, Вудстокский рок-фестиваль и противозачаточные средства. В семидесятые – конец кошмарной войны во Вьетнаме, расцвет дискотек, клеши и освобождение от расовых предрассудков. Восьмидесятые же казались мне совершенно непримечательным временем; ничего не происходило, мое поколение опоздало на нужный поезд. Рональд Рейган, как хитрый старый шаман, вызвал к жизни дух пятидесятых, замутняя сознание нации. Деньги сметали с пьедесталов всех богов, готовясь к победному шествию по стране, а улыбчивые златокудрые херувимы в стетсонах набекрень распевали гимны, восхваляя свободу частного предпринимательства: «Молодец, Ронни! Так держать!»
Принстонские студенты, как по мне, были снобами и конформистами, хотя и старались изо всех сил выглядеть бунтовщиками, дабы соответствовать традиционному образу Лиги плюща, сложившемуся в предыдущие десятилетия. Принстон всегда славился своими традициями, но мне они казались нелепым притворством – время лишило их всякого смысла.
Преподавателей я считал посредственностями и неудачниками, которые больше всего на свете боялись потерять свои важные посты. Те студенты, которые изображали из себя марксистов и революционеров, хотя и жили припеваючи на родительские денежки, не расставались с толстенным томом «Капитала», а те, кто именовал себя консерваторами, вели себя с важностью потомков того самого пилигрима на «Мейфлауэре», который, сидя на высокой мачте, первым крикнул: «Земля!» Для первых я был представителем мелкой буржуазии, которую надо презирать как класс и топтать все соответствующие моральные ценности, а для вторых – бруклинским нищебродом, который каким-то образом проник на священную землю принстонского кампуса, преследуя сомнительные и наверняка порочные цели. В общем, Принстон казался мне местом, населенным чванными роботами, говорящими с бостонским акцентом.
Вполне возможно, что все это существовало лишь в моем воображении. Решение стать писателем я принял еще в школе и постепенно составил мрачное и скептическое представление об окружающем меня мире с неоценимой помощью Кормака Маккарти, Пола Остера и Дона Делилло. Меня не покидала уверенность в том, что настоящий писатель должен быть разочарованным в жизни одиночкой, однако при этом исправно получать огромные гонорары и отдыхать в роскошных европейских отелях. Я говорил себе, что если бы Сатана не поразил Иова проказою лютою и не усадил бы его на гноилище, то человечество лишилось бы шедевра мировой литературы.
Стараясь проводить как можно меньше времени на кампусе, по выходным я уезжал в Нью-Йорк. Там я бродил по букинистическим магазинчикам Верхнего Ист-Сайда, смотрел спектакли в крошечных театрах Челси, ходил на концерты Билла Фризелла, Сесила Тейлора и Sonic Youth[3] в клубе «The Knitting Factory», недавно открывшемся на Хьюстон-стрит. Я часто сидел в кафе на Миртл-авеню или же, перейдя по мосту в Нижний Ист-Сайд, обедал с родителями и младшим братом Эдди, в то время еще старшеклассником, в одном из местных ресторанчиков, где все друг друга знали.
Экзамены я сдал без особого труда, хоть и не с блестящими результатами, но с хорошими оценками – это ни у кого не вызывало нареканий и оставляло мне время для литературного труда. Я написал десятки рассказов и начал роман – впрочем, дальше первых глав так и не продвинулся. Я печатал свои творения на стареньком «ремингтоне», который папа нашел на чердаке, отремонтировал и подарил мне в день отъезда в колледж. После многократного перечитывания и правки написанное обычно отправлялось в корзину для бумаг. Словно шимпанзе, восхищенно взирающий на женщину в красном платье[4], я бессознательно подражал своим любимым авторам.
В силу разных причин наркотиками я не увлекался. Травку я впервые попробовал в четырнадцать лет, на экскурсии в ботанический сад. Мой одноклассник, Мартин, принес два косячка, и мы с приятелями выкурили их на шестерых в укромном уголке, с восторгом представляя, что погружаемся в мутные воды преступного мира. В старших классах я еще пару раз курил марихуану и напивался дешевым пивом на вечеринках в каких-то притонах на Дриггс-авеню, но, к облегчению родителей, не испытывал удовольствия ни от наркотиков, ни от выпивки. В семидесятые те, кто сворачивал на кривую дорожку, о приличной работе не мечтали – обычно они умирали либо от ножа в переулке, либо от передоза. В школе я учился прилежно, окончил на «отлично», и меня были готовы зачислить и в Корнеллский, и в Принстонский университеты. Я выбрал Принстон – тогда он считался более прогрессивным.
В те годы на телевидении еще не было бесконечной череды передач, где бездарностей заставляют петь, сносить оскорбления вульгарных ведущих или забираться в бассейны, полные змей. Американские программы телевизионного вещания тогда еще не превратились в повесть, рассказанную дураком, где много и шума, и страстей, но смысла нет[5]. Однако меня не интересовали ни лицемерные политические дебаты, ни дурацкие шутки, ни глупые фильмы о глянцевых подростках. Немногие достойные репортеры и продюсеры, которые удержались в телестудиях с шестидесятых и семидесятых годов, теперь казались древними динозаврами, наконец-то заметившими метеорит, что грозил стереть их с лица земли.