Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом я делаю то, что делала почти все дни после исчезновения Валлаби[1]: иду и высматриваю подсказки. Валлаби – это потому, что операторы отказались называть нам свои имена, а его вид по утрам заставлял меня вспомнить мой давний турпоход по Австралии. На второй день я проснулась в национальном парке у залива Джервис – и обнаружила, что в траве сидит серо-коричневый болотный валлаби и смотрит на меня. Нас разделяло всего несколько шагов. Я спала в контактных линзах и глаза у меня чесались, но я смогла ясно рассмотреть полоску светлой шерстки у него на щеке. Он был чудесный. Взгляд, который я получила в ответ на мое восхищение, был оценивающим и строгим, но при этом совершенно бесстрастным – совсем как объектив камеры.
Такая аналогия, конечно, неточна. Человек-Валлаби отнюдь не такой красавчик, как тот сумчатый – и он не ускачет прочь, если турист, спавший рядом, вдруг очнется и завопит: «Кенгуру!» Но Валлаби всегда появляется первым и первым наводит на мое лицо камеру, не поздоровавшись. Надежный, как восход солнца – до третьего дня этого одиночного испытания, когда солнце встало без него, прошло по небу без него, село без него… и я подумала: «Давно пора». В контракте говорилось, что мы подолгу будем одни, с дистанционным и скрытым наблюдением. Я была к этому готова, с нетерпением этого ожидала: чтобы за мной следили и меня судили тактично, а не в открытую. Сейчас я была бы счастлива услышать, как Валлаби ломится через лес. Я так устала быть одна!
Летний вечер подходит к концу. Звуки окружают меня слоями: шарканье моих ног, стук дятла, шелест листьев, которые дразнит ветерок. Время от времени вступает еще одна птичка – песенка у нее очень милая: «Чик-чирик, чирик-чик-чик». Дятел – это просто, а вот эту вторую птичку я не знаю. Я стараюсь забыть о жажде, пытаясь представить себе, какой птичке может принадлежать такая песенка. По-моему, она крошечная и с яркими перышками. Я рисую себе птичку, которой не существует: меньше моего кулака, с ярко-желтыми крыльями, синими головой и хвостом, а на грудке – узор из тлеющих угольков. Это будет самец, конечно. Самочка будет тускло-коричневой: так у птиц часто бывает.
Угольковая птичка поет в последний раз, уже далеко, а потом ансамбль становится скучнее из-за ее отсутствия. Моя жажда возвращается с новой силой. Я чувствую, как виски у меня сводит от обезвоживания. Я хватаюсь за свою почти пустую фляжку, ощущаю ее легкость и ткань заскорузлой голубой косынки, которой я обмотала петлю на крышке. Я знаю, что мой организм может выдержать несколько дней без воды, но сухость во рту кажется мне нестерпимой. Делаю осторожный глоток, а потом провожу языком по губам, чтобы поймать остатки влаги. Чувствую вкус крови. Поднимаю руку: на большом пальце появляется красное пятно. Увидев его, я замечаю трещину на обветрившейся нижней губе. Не знаю, как давно она появилась.
Вода сейчас самое главное. По-моему, я иду уже несколько часов. Моя тень стала намного длиннее, чем при выходе из магазина. Я проходила мимо каких-то домов, но магазинов больше не попадалось – и не было ничего с голубой пометкой. Я все еще чувствую запах той бутафории.
При ходьбе я стараюсь наступать своей тени на коленки: это невозможно, но тоже отвлекает. Настолько отвлекает, что я чуть было не прохожу мимо почтового ящика. Он сделан в форме рыбы, а номер дома изображен с помощью разноцветных деревянных чешуек. Рядом с почтовым ящиком – зев подъездной дороги, которая петляет между дубов и редких берез. Я не вижу дома, который должен стоять в конце этой дороги.
Я не хочу туда идти. Я не заходила ни в один дом с тех пор, как несколько голубых воздушных шаров привели меня к домику, который внутри был голубым. Столько голубизны! Сумеречный свет – и плюшевый мишка, такой внимательный.
Я не могу!
Тебе нужна вода. Они не станут повторять один и тот же фокус.
Я сворачиваю на дорогу к невидимому дому. Каждый шаг дается мне с трудом, ноги постоянно спотыкаются. Моя тень оказывается справа, забираясь на древесные стволы и спрыгивая на землю при каждом моем движении: она настолько же ловкая, насколько я сама неуклюжая.
Вскоре я вижу громадный особняк в старинном стиле: он остро нуждается в покраске. Старая краска слезает белесыми лохмотьями. Усталый дом стоит на заросшем газоне. В детстве я обязательно вообразила бы, что в таком обитают привидения. У дома припаркован красный внедорожник, закрывая от меня входную дверь. Я так долго хожу пешком, что внедорожник кажется чем-то не из этой жизни. Я медленно иду к машине – и, следовательно, к дому. Может быть – есть такой шанс, – что в багажнике оставили ящик воды. Мне не придется заходить в дом. Внедорожник заляпан засохшей грязью: следы пятен утверждают, что когда-то она была жидкой. Пятна похожи на тест Роршаха. Я никаких картинок в них не нахожу.
– Чик-чик-чик, – слышу я. – Чик-чирик.
Моя угольковая птичка вернулась. Я наклоняю голову, пытаясь определить направление, откуда доносится песня, и при этом замечаю еще один звук: тихое журчание текущей воды. Меня охватывает глубочайшее облегчение. Мне не придется заходить внутрь. Почтовый ящик был предназначен для того, чтобы привести меня к ручью. Мне следовало бы самой его услышать, но я так устала и так хочу пить! Мне понадобилась птичка, чтобы переключиться со зрения на слух. Я поворачиваюсь и иду на звук текущей воды. Птичка поет снова, и я одними губами говорю: «Спасибо». Лопнувшая губа болит.
Моя мать сравнила бы эту птичку с ангелом. Она заявила бы, что благую весть ее песни нельзя отмести – игнорируя совпадения, игнорируя логику, игнорируя то, что вода где-то близко и я все равно прошла бы в ту сторону. Я все равно обратила бы внимание на этот звук – рано или поздно.
Идя к ручью, я представляю себе, как моя мать сидит у себя в гостиной, окруженная вонючим табачным дымом, который стал такой же ее частью, как ее двойной подбородок и обожженная ультрафиолетом кожа, похожая на дубленую шкуру. Я представляю себе, как она смотрит шоу, молясь за меня, толкуя каждый мой успех как знак свыше, а каждое разочарование – как урок. Превращая мой жизненный опыт в свой собственный, как делала это всегда.
Я думаю и об отце в пекарне по соседству: он очаровывает туристов бесплатной дегустацией и провинциальным юмором, стараясь забыть о провонявшей табаком жене, с которой живет уже тридцать один год. Не знаю, смотрит ли он меня.
И тут я вижу ручеек: малюсенький и чудесный, чуть восточнее подъездной дороги к дому. Я настораживаюсь – и все внутри у меня сотрясается от облегчения. Мне безумно хочется сложить ладони и поднести холодную влагу к губам. Вместо этого я допиваю теплую жидкость из фляжки – примерно половину чашки. Наверное, мне следовало бы выпить ее раньше: порой люди умирают от обезвоживания, экономя воду. Но такое бывает в более жарком климате – в таких местах, где солнце сдирает с человека кожу. Не здесь.
Попив, я иду вверх по течению ручья, чтобы не пропустить какой-нибудь тревожный мусор: мертвое животное или еще что-то такое. Я не хочу снова заболеть. Я плетусь минут десять, уходя от дома все дальше. Вскоре я обнаруживаю поляну, а на ее краю – громадное поваленное дерево, шагах в двадцати от воды. Следуя привычке, я очищаю земляной круг и собираю хворост. Все собранное я распределяю по четырем кучкам. В крайней слева оказывается все, что тоньше карандаша, а в крайней справа – все, что толще моего запястья. Когда дров становится столько, чтобы хватило на несколько часов, я нахожу несколько сухих завитков березовой коры, разрываю их на растопку и укладываю на толстый кусок сосновой коры.