Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И проходит месяц, и заявляется ко мне племянник мой Мишка Бочков.
— Я, — говорит, — дядя, как вам известно, состою в союзе химиков. И могу вам на родственных началах по пустяковой цене динамитный патрон всучить. А вы, — говорит, — заложите патрон в полено и ждите. Мы, — говорит, — петрозаводские, у себя в доме завсегда так делаем, и воры оттого пужаются и красть остерегаются. Средство, — говорит. — богатое. Берите.
— Неси, — говорю. — курицын сын. Сегодня заложим.
Приносит.
Выдолбил я лодочку в полене, заложил патрон. Замуровал. И небрежно кинул полеплю на дрова. И жду, что будет.
Вечером произошел в доме взрыв.
Народ смертельно испугался — думает, наводнение, а я-то знаю, и племянник Мишка Бочков знает, в чем туг запятая. А запятая — патрон взорвал в четвертом номере, в печке у Сереги Пестрякова.
Жертва была одна. Серегин жилец — инвалид Гусев — помер с испугу. Его кирпичом по балде звездануло.
А сам Серега Пестряков и его преподобная мамаша и сейчас живут на развалинах».
Ситуация вполне актуальная, не правда ли? Только в наши дни «патроны» закладывают уже не в поленницу, а в более серьезные объекты. Взрывают «Мерседесы», магазины, рынки, жилые дома.
Нет. ей-богу. не так уж изменились зощенковские Мишка Бочков и Серега Пестряков. Изменились их возможности. Ну и соответственно аппетиты.
Но это Зощенко отчасти предвидел. «Я, — говорил он, — пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде. Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере, сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях».
Вот они и повысились. Во всех отношениях.
* * *
«Человек — животное довольно странное. Нет, навряд ли оно произошло от обезьяны. Старик Дарвин, пожалуй что, в этом вопросе слегка заврался. Очень уж у человека поступки — совершенно, как бы сказать, чисто человеческие. Никакого, знаете, сходства с животным миром».
Это рассуждение, которым начинается один из коротких зощенковских рассказов, могло бы предварять буквально каждую рассказанную им историю, каждую воспроизведенную им беседу, каждую изображенную им сцену. Потому что во всех своих рассказах Зощенко изображает не «управдома», «монтера», «молочницу», «продавщицу», «зубного техника», не отдельных особей пестрого человеческого «зверинца», а — человека вообще. Его интересуют не отдельные виды и подвиды разнообразных человеческих типов, профессий, занятий, социальных категорий, а именно человек — это «довольно странное животное», которое всем своим поведением так разительно отличается от других представителей животного мира, что «навряд ли оно произошло от обезьяны».
Вот как изъясняется типичный зощенковский персонаж, постоянно изображаемый им обыватель, жилец коммунальной квартиры, учинивший драку с соседями из-за «ежика», забытого ныне приспособления для чистки примуса:
«— Я, — говорит, — ну ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, — говорит, — покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, — говорит, — на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться» («Нервные люди»).
А вот как рассуждает у него императрица Екатерина Великая о своей сопернице княжне Таракановой:
«— Она выдает себя, между прочим, за дочку Елизаветы Петровны. Или, может быть, это действительно ее дочка. Только она метит на престол. А я этого не хочу. Я еще сама интересуюсь царствовать» («Голубая книга»).
Рассмотрев в своей «Голубой книге» всю многовековую историю человечества, Зощенко пришел к грустному выводу, что за тысячелетия своего исторического существования человек, в сущности, не изменился. Остался таким же, каким был десять, двадцать, тридцать, сорок веков тому назад.
«Может быть, единственно научились шибче ездить по дорогам. И сами бреются. И радио понимать умеют. И стали летать под самые небеса. И вообще — техника».
Неприглядность мировой истории для Зощенко состоит не в том, что вся она до краев наполнена кровью, грязью, преступлениями. Во всяком случае, не только в этом.
Все дело в чудовищной примитивности и столь же чудовищном постоянстве тех пружин, которые двигали и двигают людьми на протяжении всего их исторического существования. Куда бы ни направлял зощенковский рассказчик свой взгляд, всюду ему видится лишь один, единственный стимул человеческого поведения: желание ухватить, а ухватив, не отдать другому какой-нибудь лакомый кусок. Кусок может быть побольше или поменьше. Это может быть «ежик» для чистки примуса. А может быть — огромная империя, простершаяся «от финских хладных скал до пламенной Колхиды». Суть дела от этого не меняется.
* * *
Зощенко был признанным главой сатирического цеха советской литературы. Все признавали, что он на голову выше своих собратьев по цеху — Виктора Ардова, Леонида Ленча, Ефима Зозули… Некоторые его поклонники шли гораздо дальше, уверяя, что Зощенко превзошел самого «короля смеха», неподражаемого и непревзойденного Аркадия Аверченко. Но никому — даже из самых близких его друзей — не приходило тогда в голову, что Михаила Зощенко следует сравнивать не с Ардовым и Ленчем, талантливо «продергивающими» в своих фельетонах хулиганов и пьяниц, и даже не с Аверченко, а — с Гоголем, с Достоевским…
Случилось мне как-то заговорить на эту тему с одним литератором старшего поколения, сверстником Михаила Михайловича. Ничего такого уж особенного он мне не сообщил. Беседа текла вяло, и я слушал своего собеседника, как говорится, вполуха. Но вдруг одна его фраза заставила меня встрепенуться.
Впрочем, это сказано слишком слабо. Впечатление, которое эта фраза на меня произвела, можно сравнить только с молнией, вдруг осветившей непроглядную тьму.
Фраза была такая:
— Зощенко — это Свифт, которого приняли за Аверченко.
Мой собеседник, произнесший эту реплику, ни в коей мере не пытался выдать ее за свою. Он, по-моему, даже не придавал ей особого значения. На мои попытки установить, кто же автор этого блистательного афоризма, он так и не мог дать внятного ответа.
Позже кто-то мне сказал, что формула эта принадлежит Матвею Бронштейну, талантливому физику, арестованному в 1937 году и погибшему в сталинских застенках.
Если это действительно так, если это — поразительное по глубине и точности — определение действительно принадлежит не писателю, не критику, не литературоведу, а физику, — нам, литераторам, остается только сгореть со стыда.
Автобиография
Я начал писать рассказы, когда мне