Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ракурс, в котором я намереваюсь рассмотреть жанр «примеров» и который на предыдущих страницах был лишь вкратце намечен, — раскрытие особенностей самосознания, о которых «примеры» «проговариваются», исследование характерного только для них «хронотопа» и диалога, в который вступают проповедник и его слушатели, — такой ракурс изучения этого жанра, насколько я могу судить, чужд работам зарубежных историков. Объяснение, видимо, нужно искать в различии общих теоретических установок в понимании культуры, в принадлежности к несходным научным традициям.
Стимул, побудивший меня обратиться к анализу указанного пласта средневековой культуры, исходил из отечественной научной традиции. Русские ученые по меньшей мере дважды поставили важнейшие вопросы изучения этого пласта культуры, независимо от своих западных коллег и опережая их. Я имею в виду Д. П. Карсавина, книга которого «Основы средневековой религиозности в XII–XIII веках, преимущественно в Италии» (Пг., 1915) основана в первую очередь на исследовании произведений упомянутых выше жанров. Главное внимание Карсавин уделял изучению средневековой «низовой» религиозности — отношения к христианским истинам «среднего человека» эпохи, «интеллектуала» средневековья, стоявшего как бы на пол пути между высокообразованными схоластами и неграмотной массой верующих. Этот выдающийся медиевист сделал целый ряд существенных наблюдений, которые проливают свет на миросозерцание людей, не прошедших школьной выучки. Книга Карсавина вышла в начале первой мировой войны, в обстановке, отнюдь не благоприятствовавшей тому, чтобы привлечь к себе интерес специалистов, и осталась вовсе не известной за рубежом. Не получила она должной оценки и в нашей историографии.
Второй раз, ровно полстолетия спустя, новые проблемы средневековой культуры с большой суггестивностью были выдвинуты М.М. Бахтиным. В отличие от труда Карсавина книга Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» (М., 1965), написанная задолго до ее опубликования, вызвала широчайший резонанс как у профессионалов, так и у читающей публики вообще. Будучи переведена на многие языки, она реально обогатила мировую науку и явилась важным стимулом для дальнейшего исследования средневековой народной культуры и, шире, проблем культуры в целом. При всех существенных различиях между трудами этих двух ученых, общим для них, на мой взгляд, является то, что работы Карсавина и Бахтина нацелены на «неофициальный» пласт средневековой культуры и воплощают в себе попытку приблизиться к неосознанным, концептуально не сформулированным, неявным моделям сознания и социального поведения средневекового человека. Именно эта установка привлекает и автора настоящей книги, который решается посвятить ее памяти обоих ученых.
Ныне, спустя семьдесят лет после выхода в свет книги Карсавина и двадцать лет после появления книги Бахтина (эти строки пишутся в конце 1985 г.), в медиевистике возникла и утвердилась новая проблематика, не являвшаяся еще актуальной для обоих русских ученых. Осмысление средневековыми людьми общественных связей и социальной структуры, та форма социально-моральной критики, которая была им доступна; их представления о смерти и об отношениях мира живых с миром мертвых, занимавшие центральное место в понимании людей, проникнутых религиозным миросозерцанием; своеобразие трактовки ими диалектики материи и духа; оценка средневековой мыслью труда и разных профессиональных занятий, а также бедности и богатства; специфика восприятия времени (этот вопрос был поставлен Бахтиным, хотя и не специально для средневековья); проблемы сравнительно молодой дисциплины — исторической демографии, включая трактовку семьи и секса, отношение к женщине, детству и старости — таковы некоторые из вопросов, выдвинувшихся в центр внимания современной медиевистики.
Отдельные аспекты этой проблематики рассмотрены в других моих книгах, но дальнейшее ее изучение привело меня к мысли о необходимости выделить один жанр и более пристально вглядеться в его познавательные возможности. В этой книге проблема средневекового самосознания поставлена на материале «примеров» в их соотнесенности с теми жанрами изобразительного искусства, которые с «примерами» так или иначе связаны. Подобное сужение в отборе материала (в том, что касается памятников письменности) и вместе с тем расширение его (привлечение иконографических памятников) кажется оправданным самим существом дела.
«Примеры» представляют собой своего рода «атомарные», мельчайшие единицы сознания, еще не организовавшего этот материал в культурные творения. Это не культура в ее законченных созданиях, а, скорее, «кирпичики», из которых она строилась. Как уже упомянуто, впоследствии «примеры» будут использованы «большой» литературой; собственно, использовались они и средневековыми авторами и наряду с проповедью, в которую они обычно включались; мы найдем их у таких несхожих авторов, как, например, Гиральд Камбрийский (Уэльский) или Гэрвазий Тильбюрийский, не говоря уж о создателе «Золотой легенды» Якобе Ворагинском; вошли они и в фаблио и в драматургию того времени. Это зародыши разных форм культуры, притом не одной лишь словесной, но, как мы сейчас увидим, и визуальной. Видимо, эти «атомы» сознания обладали большой притягательностью. Вернее сказать, они постоянно присутствовали в памяти культуры, а потому и обнаруживаются в самых разных ее проявлениях, подвергаясь всякого рода преобразованиям.
Сохранилось несколько десятков сборников «примеров», значительная часть которых опубликована (другие остаются в западноевропейских архивах и для меня недоступны), и в этих сборниках в общей сложности сконцентрированы многие тысячи коротких рассказов. Эта богатейшая кладовая сведений о быте, общественной жизни, мировосприятии, народной религиозности и суевериях периода Высокого средневековья, несмотря на имеющиеся специальные исследования, по существу, еще не разобрана, не изучена и должным образом не оценена[4].
Сложность изучения «примеров» состоит, в частности, в том, что сплошь и рядом они записывались в контексте проповеди, между тем как опубликованы обособленно от него, в извлечениях, сделанных учеными XIX и начала XX века, полагавшими, что такого рода вычленение допустимо и не вызывает сдвигов смысла. Подобное выделение «примера» из окружения проповеди нередко происходило уже и в средние века. Церковный автор мог записывать «примеры» отдельно, сами по себе, предназначая их для проповедников, которые по мере надобности могли использовать их в своих проповедях. Эти сборники «примеров» так или иначе организованы: в соответствии с общими богословскими рассуждениями, как, например, у Цезария Гзйстербахского (по 12 разделам: о религиозном обращении, о сокрушении души, об