Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец мы подходим к домам. Мне немного страшно, потому что я тут в первый раз. Перед высокой, выбеленной известью стеной стоят повозки, мужчины выгружают из них тростник, который сейчас побросают в цилиндры. Из котла поднимается тяжелый рыжий дым, он затемняет небо и душит нас, когда ветер относит его в нашу сторону. От сильных выбросов пара кругом стоит шум. Прямо перед нами несколько человек запихивают в печь тростниковый жом. Они почти голые и похожи на великанов, пот течет по их черным спинам, по лицам, сморщенным от боли, которую причиняет им огонь. Они ничего не говорят. Они только берут охапки жома и с криком «ха!» бросают их в печь.
Я не знаю, где Фердинан. Остолбенев, я гляжу на плавильный котел — огромный стальной чан, кипящий, словно котелок сказочного великана, — на колеса, что приводят в движение цилиндры. Внутри сахароварни суетятся люди, они бросают охапки свежего тростника в челюсти цилиндров, потом вытаскивают уже перемолотый тростник, чтобы отжать из него сок. Кругом такой шум, такая жара, столько пара, что у меня кружится голова. Светлый сок струится по цилиндрам, течет в кипящие чаны. У подножия центрифуг толпятся дети. Я замечаю Фердинана, он стоит перед медленно вращающимся чаном и ждет, когда остынет густой сироп. В чане ходят волны, сахар выплескивается наружу, свисает черными потеками, сворачивается на устланном листьями и соломой полу. Дети с криками бросаются собирать куски сахара и уносят их в сторонку, чтобы долго сосать потом, сидя на солнышке. Я тоже поджидаю у чана и, когда сахар выплескивается на пол, бросаюсь вперед, хватаю обжигающую массу, облепленную травой и частичками жома. Я выношу ее на улицу и, сидя на корточках в пыли, лижу, глядя на клубящийся над трубой рыжий дым. Шум, крики детей, суета взрослых — от всего этого меня лихорадит, я дрожу. А может, это от скрежета машин, от свистящего пара, от окутывающего меня терпкого, рыжего дыма, от палящего солнца, от резкого вкуса жженого сахара? В глазах у меня темнеет, я чувствую, что меня сейчас вырвет. Я зову на помощь кузена, но мой голос охрип, он рвет мне горло. Я зову Дени, Лору. Никто вокруг не обращает на меня внимания. Дети то и дело гурьбой бросаются к вращающемуся вокруг своей оси громадному чану, чтобы не упустить момент, когда откроют вентили котла, воздух со свистом ворвется внутрь и наружу выплеснется волна горячего сиропа, потечет светло-желтой рекой по желобам. Я вдруг ощущаю себя таким слабым, заброшенным, что утыкаюсь лбом в коленки и закрываю глаза.
Потом я чувствую, как чья-то рука гладит меня по волосам и чей-то голос тихо говорит по-креольски: «Ну, что же ты плачешь?» Сквозь слезы я вижу индианку, высокую и прекрасную, закутанную в испачканное красной землей ганни. Она стоит передо мной, прямая, спокойная, без улыбки, верхняя часть ее тела неподвижна из-за мотыги, которую она удерживает на голове поверх сложенных тряпок. Она ласково спрашивает меня, откуда я, и вот я уже иду рядом с ней по забитой повозками дороге, прижимаюсь к ее платью, ощущая медленное покачивание ее бедер. Мы доходим до входа в Букан, и она провожает меня к домику кэптена Кука. Потом она сразу уходит, не дожидаясь ни вознаграждения, ни просто благодарности, идет прочь по усаженной евгениями аллее, и я смотрю, как она удаляется, такая прямая, со своей мотыгой на голове.
Я смотрю на большой деревянный дом, освещенный послеполуденным солнцем, под сине-зеленой крышей такого красивого цвета, что сегодня он кажется мне цветом рассветного неба. Я все еще ощущаю на лице жар красной земли и печи, я отряхиваю с одежды пыль и соломинки. Подойдя ближе к дому, я слышу голос Мам, которая на веранде учит Лору читать молитвы. Голос звучит так нежно, так ясно, что из глаз у меня снова текут слезы, а сердце бешено колотится. Я шагаю к дому, ступая босиком по растрескавшейся от зноя земле. Я иду к водоему за кладовкой, набираю в эмалированный кувшин темную воду и мою руки, лицо, шею, ноги. От прохладной воды ссадины и оставленные тростником порезы начинают саднить. На поверхности водоема вьются комары, водяные паучки, вдоль стенок прыгают личинки. Я слышу тихие крики вечерних птиц, вдыхаю опускающийся на сад дымок, будто предвещающий скорую ночь, что сошла уже на овраги Мананавы. Потом я иду к дереву Лоры, в дальний конец сада, большому дереву чалта, древу добра и зла. Все, что я вижу, все, что я ощущаю, кажется мне вечным. Я еще не знаю, что всему этому скоро предстоит исчезнуть.
Eще есть голос Мам. Это все, что я помню сегодня; все, что осталось от нее в моей памяти. Я выбросил все пожелтевшие фотографии, портреты, письма, книги, которые она читала, — чтобы они не заглушили этот голос. Я хочу его слышать всегда, как тех, кого мы любим и чьих лиц уже не помним; ее голос, тихий нежный голос, в котором есть всё: тепло ее рук, запах ее волос, ее платье, предвечерний свет, когда в конце дня мы с Лорой являлись на веранду, с бешено колотящимся после бега сердцем, и Мам принималась за наше обучение. Она говорит медленно, мягко, а мы слушаем и нам кажется, что мы всё понимаем. Лора умнее меня, Мам повторяет это каждый день, говорит, что Лора умеет вовремя задать нужный вопрос. Мам раскачивается в своем кресле-качалке черного дерева, а мы стоим перед ней и читаем по очереди. Мы читаем, а потом Мам начинает задавать вопросы, сначала по грамматике: спряжения глаголов, согласование прилагательных и причастий прошедшего времени. Потом она расспрашивает нас обо всем сразу: смысле прочитанного, о словах, о выражениях. Она задает свои вопросы, тщательно их формулируя, и я слушаю ее с удовольствием и беспокойством, потому что боюсь разочаровать. Мне стыдно, что я не понимаю ее так же быстро, как Лора, мне кажется, что я не заслуживаю этих мгновений счастья, ее мягкого голоса, ее запаха, этого предвечернего света, что золотит дом и деревья и будто бы исходит из ее взгляда, ее слов.
Вот уже больше года, как Мам сама занимается с нами: у нас нет другой учительницы. Раньше — я едва это помню — к нам трижды в неделю приезжала учительница из Флореаля. Но из-за постепенного разорения отца мы не можем больше позволить себе такую роскошь. Отец хотел поместить нас в пансион, но Мам не захотела, сказала, что мы с Лорой еще слишком малы. Тогда-то она и решила взять наше обучение на себя и стала по вечерам, а иногда и по утрам, заниматься с нами. Она учит нас самому необходимому: правописанию, грамматике, немного арифметике и Священной истории. Поначалу отец сомневался в качестве такого образования. Но однажды наши познания удивили самого Жозефа Лестана, старшего преподавателя Королевского коллежа. Он даже сказал отцу, что мы сильно опережаем наших сверстников, и с этого дня отец безоговорочно согласился с таким обучением.
Однако сегодня я не смог бы определить, каким наше образование было на самом деле. В ту пору все мы — отец, Мам, Лора и я — жили в своем совершенно закрытом мире, в Буканской впадине, мире, ограниченном с востока истерзанными вершинами Трех Сосцов, с севера — необъятными тростниковыми плантациями, с юга — невозделанными землями Ривьер-Нуара, а с запада — морем. Вечерами, когда зимородки начинают трещать в кронах деревьев, я слышу мягкий, молодой голос Мам, диктующий стихотворение или читающий молитву. Что именно она читает? Я не могу вспомнить. Смысл ее слов исчез, как крики птиц или шум морского ветра. Осталась лишь музыка, тихая, нежная, легкая, едва уловимая музыка ее голоса, да еще свет на листьях деревьев, тень веранды, вечерние ароматы.