Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надеюсь, Вы не сочтете мое признание — в том, что я ценю картины и книги превыше человеческих существ, — неудачной шуткой или позой циника. Таково выстраданное мною убеждение, плод горького, но чрезвычайно ценного опыта. Отказаться от старой доброй традиции, — со снисходительной усмешкой назовем ее гуманистической, — отринуть антропоцентрические религиозно-философские воззрения и прийти к представлению о том, что образы, придуманные (или, если вам так больше нравится, запечатленные) художниками, интереснее живых людей, было непросто. Я избавлю Вас от подробностей и сразу перейду к сделанным мной выводам, которые я без тени смущения готов провозгласить своим кредо. Паноптикум двуногих тварей, к коему мы с Вами имеем несчастье принадлежать, волнует меня несоизмеримо меньше удивительных существ, порожденных воображением творцов, чьи страсть и гений вдохнули жизнь в холсты, рисунки и книги, которые я столько лет собирал с любовью и смирением. Дом в Барранко, тот самый, что Вам предстоит спроектировать заново, предназначается не мне, не моей очаровательной молодой супруге и не моему сынишке. Троица, которую составляет наша семья, — простите мне невольное кощунство, — находится в услужении у созданной мною коллекции, и Вам придется помнить об этом, когда, дочитав до конца сие послание, Вы вновь склонитесь над чертежами и начнете исправлять ошибки.
Сказанное мною следует воспринимать не метафорически, а буквально. Я строю дом для своей коллекции, ради нее, чтобы служить ей и наслаждаться ею. Постарайтесь смотреть на мир моими глазами, пока работаете на меня.
А теперь можете приступать.
Кошачья ночь
Лукреция пришла в сумерках, как и было условлено, и сразу заговорила о кошках. В длинном, до пола, горностаевом манто, скрадывавшем движения, она сама походила на ангорскую красавицу кошку. Уж не была ли она голой под своей серебристой накидкой?
— Ты сказала — кошки?
— Точнее, котята, — сладко протянула Лукреция; она, пританцовывая, двигалась вокруг дона Ригоберто, словно тореро вокруг быка, только что выпущенного на арену. — Киски, котики, котятки. Дюжина, не меньше.
Котята копошились на красном бархатном покрывале. Они вытягивали лапки, стараясь достать до широкой полосы рассеянного света, падавшего на кровать от невидимой люстры. Комнату наполняли запах мускуса и причудливые переливы барочной музыки. Из угла, откуда звучала музыка, послышался сухой, властный голос:
— Раздевайся.
— Еще чего! — возмутилась донья Лукреция. — Я, с этими тварями? Ни за что, я их ненавижу.
— Так он хотел, чтобы вы занялись любовью в окружении котят? — Дон Ригоберто следил за причудливым танцем Лукреции на пушистом ковре. Его сердце билось все сильнее, а ночь за окном наполнялась зноем и оживала.
— Представь себе, — промурлыкала женщина, остановилась на мгновение и тут же снова принялась кружить по комнате. — Хотел увидеть меня нагой среди котят. Между прочим, он прекрасно знал, что я их терпеть не могу! До сих пор вздрагиваю, когда вспоминаю.
Дон Ригоберто уже различал силуэты маленьких тварей, улавливал их слабое мяуканье. Очерченные тенью, котята вертелись на покрывале в потоке света, и бесконечное копошение крошечных пятнистых тел вызывало головокружение. Дон Ригоберто знал, что проворные маленькие лапки таят в себе совсем еще мягкие, кривые, молодые коготки.
— Иди же, иди ко мне, — нетерпеливо и ласково позвал человек в углу.
Должно быть, в этот момент он увеличил громкость, так что клавикорды и скрипки едва не оглушили дона Ригоберто. «Перголези!»[9]— узнал он. Выбор сонаты он одобрял; восемнадцатое столетие было эпохой маскарадов и смешения полов и далеко не в последнюю очередь эпохой котов. Недаром же Венеция была прозвана кошачьей республикой.
— Ты была уже голая? — Услышав собственный голос, дон Ригоберто понял, что вожделение стремительно захватывает все его существо.
— Ну да. Он раздел меня сам, как обычно. Зачем ты спрашиваешь? Ведь ты же прекрасно знаешь, что ему нравится.
— А тебе разве нет? — игриво поинтересовался дон Ригоберто.
Донья Лукреция принужденно рассмеялась.
— Быть с мужчиной всегда приятно, — пробормотала она, стараясь изобразить смущение. — Но в тот раз все было по-другому.
— Из-за котят?
— А из-за кого же еще. Я была сама не своя. Я вся превратилась в комок нервов, Ригоберто.
Тем не менее Лукреция подчинилась приказу скрытого в полутьме мужчины. Она стояла перед ним, покорная, встревоженная, заинтригованная, напряженно прислушиваясь к жалобному писку беспомощных зверенышей, ползавших в круге бесстыдного желтого света на пунцовом покрывале. Мужчина наклонился, чтобы разуть донью Лукрецию, коснулся ее щиколоток, и груди женщины тотчас налились тяжестью. Соски отвердели. А любовник тем временем бережно стягивал с нее чулки, педантично целуя каждую клеточку голой кожи. И что-то непрестанно бормотал, то ли ласковые слова, то ли непристойности, продиктованные страстью.
— Но он вовсе не признавался мне в любви и не говорил грубостей, как с ним порой бывает. — Донья Лукреция вновь издала неискренний смешок. Теперь она приблизилась к дону Ригоберто почти вплотную. Тот не спешил прикоснуться к женщине.
— Что же тогда?.. — проговорил он, с трудом ворочая языком.
— Представляешь, он прочел мне целую лекцию о кошках. — Смех доньи Лукреции на миг заглушил отдаленный кошачий писк. — Ты когда-нибудь слышал, что котята больше всего на свете любят лакомиться медом? Что под хвостом у кошек есть специальная железа, из которой выделяется пахучая жидкость?
Широкие ноздри дона Ригоберто жадно втянули ночной воздух.
— Так вот чем ты пахнешь? Значит, это не мускус?
— Это альгалия, кошачий запах. Я вся им пропиталась. Тебе неприятно?
Повествование не пускало его, утекало сквозь пальцы; он стремился проникнуть внутрь, но, как ни старался, оставался снаружи. Дон Ригоберто не знал, что и думать.
— А для чего понадобились бочонки с медом? — спросил он, подозревая какую-то игру, шутку, которая нарушила бы помпезность церемонии.
— Чтобы намазать тебя, — проговорил мужчина, прекратив целовать донью Лукрецию. Он продолжал снимать с нее одежду; чулки, пальто и блузка уже валялись на полу. Теперь он расстегивал юбку. — Я привез его из Греции, с пасеки на горе Гиметт. Это тот самый мед, о котором говорил Аристотель. Я берег его для тебя, специально для этой ночи.
«Он ее любит», — подумал дон Ригоберто, умиляясь и ревнуя.
— Вот уж нет, — запротестовала донья Лукреция. — Нет и нет. Со мной эти мерзости не пройдут.
Однако протестовала она неуверенно, заранее признавая поражение, покоряясь необоримой воле своего любовника. Нарастающее желание и настойчивая нежность мужчины, простертого у ее ног, заставили донью Лукрецию забыть о доносившемся с кровати писке. Она вся отдалась ласкам, постепенно растворяясь в наслаждении. Руки и губы любовника обжигали ее тело. Котята были рядом, пятнистые и дымчатые, игривые и сонные, они с мяуканьем скребли коготками покрывало. Соната Перголези стихала, превращалась в отдаленный бриз, влекла в небытие.