Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд резал темноту. Грибшин не видел в окно никаких признаков того, что они действительно едут. Другие пассажиры были большей частью поденные рабочие, утомленные дневными трудами. Мужчины, сидевшие напротив Грибшина, пустили по кругу бутылку водки без этикетки. Глаза у них были красные, лица побагровели. Невидимая женщина засмеялась — пронзительно, вызывающе — и стихла. Может, в этом самом вагоне лишь несколько дней назад престарелый граф читал попутчикам лекцию о взглядах Генри Джорджа[1]на землевладение и налоги. Ему, должно быть, тоже пришлось ждать час на холоде.
Поезд несколько раз притормаживал на неосвещенных полустанках, ни один из которых не был Астаповым. Грибшин в сумраке вагона разглядывал свою карту и, меряя расстояние пальцами, дивился, насколько медленным было его продвижение за последние пять часов: цель их путешествия отстояла от Тулы не более чем на сотню верст. Но таково уж путешествовать по России: препятствием служат нечеловеческие расстояния и примитивные железные дороги. Грибшин поднял голову и увидел, что бутылка приблизилась к Хайтоверу.
Репортер уже потянулся за ней. Но его прервали. В этот момент атмосферу пронизал электрический зуд, и Грибшин ощутил, что у него покалывает в нервных окончаниях. Ритм колебаний поезда замедлился. Грибшин вгляделся в окно. Небо впереди было залито светом, не похожим на солнечный — скорее белым, точно снег.
Грибшину не пришло в голову, что они въезжают в горящий лес или что на востоке взошло новое солнце. Однако ему предстал ложный рассвет, холодный, срывающий маски. Поезд приближался к станции, и Грибшин видел избушки и сараи, стоявшие неподалеку от железной дороги. В бледном электрическом свете они казались плоскими. И тут, как раз в тот момент, когда Грибшин осознал, что свет, который он видит — электрический, и понял, что они прибыли в Астапово, что-то случилось с вагоном. Сначала Грибшина обдало жаром. Стены вагона раскалились добела. Оспинки на лице соседа словно бы углубились тенями, отбрасываемыми в этом резком свете, пока свет не стал настолько ярким, что лицо растворилось — остались одни брови и основная мысль. Грибшин на секунду задумался, какова же она была.
Завизжали колеса, поезд дернулся и остановился. Хайтовер схватил саквояж и в неумолимом свете поспешил к выходу. Впереди шли немец-журналист, профессор с крысой, несколько паломников-иностранцев и с полдюжины русских — тоже, вероятно, паломников.
Выйдя на платформу, они словно окунулись в дневной свет. Над кучками прибывших пассажиров возносились на узких башенках мощные юпитеры, не видные за собственным сиянием. Хайтовер узнал в башенках оборудование для киносъемок. Он погрузился в этот свет, растворяясь, тоже становясь одномерным. По перрону, решительно командуя, ходили мужчины. Они возились с кабелями и проводами. За ними наблюдали другие мужчины и несколько женщин.
— Грэхем! — это был Ранси из «Стандарда» — кряжистый, с засаленной черной бородой; он хромал с тех пор, как побывал репортером на англо-бурской войне. Он добродушно пошутил: — Наконец-то! Я скажу графу, что ты здесь.
Паровоз зашипел и заплевался, дернулся, натянул цепочку вагонов и отошел от станции, направляясь в Липецк.
— Меня задержали, — неловко объяснил Хайтовер. — Нужно было кое-что сделать.
— Ничего, дружище. Мы тебе заняли койку в вагоне для прессы.
— А это что такое? — Хайтовер указал на прожектора.
— Французы. Конские задницы.
На платформе стояли две синематографические камеры на треножниках — два блестящих полированных ящика из черного дерева. У каждого ящика в одном боку была круглая дырка для объектива, а из другого торчала ручка для верчения. Отверстия для объективов были направлены вдоль платформы, на длинный одноэтажный дом, неказистый, но заботливо ухоженный. В доме тускло горели желтые лампы, и окна, затемненные газетами, светились по краям желтым светом.
Камеры были временно заброшены и съемки приостановлены — синематографист Мейер прервал работу, чтобы поприветствовать Колю Грибшина. Жорж Мейер широко улыбался: Коля был единственным русским, на кого он мог с уверенностью положиться. Грибшин, смущенный таким вниманием, протянул ему расписку, полученную в Москве от курьера, увезшего фильм в Париж. Мейер просмотрел расписку и спросил:
— Он успел на скорый в семь утра?
— Да, сударь. Я его провожал. Я привез вам дюжину кассет с пленкой. И вино.
Другой ассистент Мейера унес припасы. Был уже одиннадцатый час, и провинциальная Россия на половине европейского континента укладывалась спать, но в Астапове, на железнодорожном узле с населением от силы несколько сот душ, не стихал деловой шум и разговоры. Сегодня вечером в Астапове слышалось не меньше разных наречий, чем в центре Лондона, и встречалось не меньшее разнообразие в одежде и манерах. В привокзальной пивной — покосившейся, деревянной, без окон — стоял шум и слышались крики «еще коньяку». Продавались сигары по доллару штука. За последние несколько дней преступность в поселке сравнялась с городской. На немощеных улицах совершались кражи багажа и дорогого оборудования, а также иные, более утонченные преступления. Из Москвы прибыл отряд жандармов.
Провинциальная железнодорожная станция никогда не видала такого множества чужаков. Они толпами бегали туда-сюда вдоль платформы, едва не падая на рельсы. Исключая сотрудников фирмы Патэ, которые снимали прибытие поезда в надежде, что с ним приедет кто-то важный или почти важный, люди суетились неустанно и бессмысленно. Мужчины курили. Женщины прогуливали собачек на поводках. Невдалеке раскинулся яркий красно-зеленый цирковой шатер. Внутри горел свет. Рядом с шатром на запасном пути стоял отцепленный желтый вагон.
— Это для прессы, — объяснил Мейер. — Вы можете спать в вагоне. Мы заняли для вас место.
— А графиня уже приехала?
Мейер покачал головой и ухмыльнулся.
— Нет, но когда приедет, этого хватит на целую катушку пленки.
Графиня должна была приехать вслед за графом Л… Т…, который за несколько дней до того покинул их усадьбу в Ясной Поляне и семейную жизнь, сорок восемь лет бывшую каторгой для обоих главных действующих лиц. Граф оставил письмо, в котором выразил желание «уйти из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни»,[2]и на рассвете 28 октября 1910 года (по старому стилю) втайне доехал до ближайшей железнодорожной станции, неподалеку от Тулы, в сопровождении друга и личного врача, доктора Душана Маковицкого. Только Саша, младшая и любимая дочь графа, знала о его неопределенных планах — добраться до коммуны, устроенной на Кавказе последователями графского учения. В вагоне третьего класса графа узнали и приветствовали криками; седобородый восьмидесятидвухлетний старец обсудил с попутчиками некоторые злободневные общественные вопросы, а также поговорил на общечеловеческие темы: как нужно относиться друг к другу и как установить справедливое общество. В Козельске граф и доктор Маковицкий сошли с поезда и направились в монастырь, где провели ночь. На следующий день они достигли Шамординской обители, где граф попрощался со своей восьмидесятилетней сестрой, удивленной этим визитом. Тут их нагнала Саша. Боясь, что графиня их выследит, наутро беглецы в дребезжащей пролетке вернулись в Козельск, где сели на поезд, идущий в Ростов-на-Дону — почти тысяча километров к юго-востоку.