Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я сижу с месье Соломоном за столиком в бистро, и вид у меня, должно быть, дурацкий, потому что он начинает смеяться, он видит, что я ему не верю, и тогда он вынимает чековую книжку и, глазом не моргнув, выписывает мне чек на полтора лимона, словно это сущий пустяк. Человек, о существовании которого я полчаса назад и не подозревал. И тут у меня начинают дрожать колени, потому что, если незнакомые люди выписывают вам чеки на полтора лимона, с вами может случиться все что угодно, и меня охватывает страх. Я держу чек в руке, но при этом так бледнею, что месье Соломон заказывает мне рюмку коньяка. Я ее выпиваю, но лучше мне не становится. То, что со мной случилось, было непонятно, а ничто не производит на меня такого ошеломляющего впечатления, как непонятное, потому что оно порождает разные надежды. Моя встреча с месье Соломоном, то, что он сел в мое такси, было самым непонятным из всего, что мне довелось пережить за мою жизнь. Позже, уже после того, как мы расстались, я подумал, что легенды возникают, возможно, не на пустом месте.
— Надеюсь, нам удастся вернуть вам долг через полтора года, — говорю я.
Мои слова его явно позабавили. У него на губах всегда блуждает своего рода улыбка, вернее, след улыбки, которая когда-то, давным-давно, освещала его лицо, а потом стерлась, но не совсем.
— Мой дорогой мальчик, я вовсе не рассчитываю, что вы мне вернете этот долг, но, конечно, через полтора года, а еще лучше, через десять или двадцать лет мне было бы приятно это снова обсудить и, может быть, отсрочить возврат денег еще на несколько лет, — говорит он, и на этот раз, уже не таясь, смеется при мысли, что через полтора года, а может, и через десять лет еще будет на этом свете, это при его-то возрасте!
Чувство юмора ему не изменяло. Каждое утро он, наверное, просыпался с сердцебиением, спрашивая себя, не ушел ли он уже в мир иной.
Я взял чек и стал разглядывать подпись: Соломон Рубинштейн, это было начертано твердой рукой. После фамилии была запятая и стояло слово «эск.» с точкой, таким образом получалось: «Соломон Рубинштейн, эск.». Я не знал, что это означает, но потом учитель английского языка, которого я вез в своем такси, мне объяснил, что эск. означает эсквайр и что в Великобритании, когда пишут адрес, то после фамилии ставят «эск.», чтобы отметить высокое положение данного человека. Месье Соломон, значит, добавлял к своему имени «эск.», чтобы обозначить, что он все еще занимает высокое положение. Он жил два года в Англии и открыл там несколько магазинов, дела которых шли очень успешно.
Когда я прекратил пялиться на чек, поверив наконец, что все это не сон, я заметил, что мой неожиданный благодетель снова принялся меня разглядывать с большим вниманием.
— Я вынужден задать вам вопрос, — сказал он, — и надеюсь, что вы на меня не обидитесь. Скажите, вы сидели в тюрьме?
Ну вот. Со мной это всегда случается — рожа у меня такая. Преступник. Сутенер. Этот тип настоящий подонок — так все думают, когда меня видят. Не понимаю, откуда у меня взялась такая внешность, почему я произвожу это впечатление — ведь мой отец сорок лет оттрубил контролером в метро, а потом вышел на пенсию. А мать моя была очень хорошенькой и охотно этим пользовалась, заставляя отца страдать. Видимо, физиономию свою я унаследовал от моих древних предков галлов.
— Нет, я еще никогда не сидел в тюрьме, даже не пытался туда попасть. У меня для этого нет нужных данных. Поверьте, я совсем не похож на себя. Знаю, я не внушаю доверия. Когда я ходил по вызову к одиноким людям чинить домашнюю технику, я часто замечал, что, увидев меня, они начинали нервничать, особенно дамы. Признаюсь честно, я был бы рад быть бандитом, чтобы мне все было нипочем, чтобы наслаждаться комфортом.
— Комфортом?
— Я имею в виду моральным комфортом. Короче, чтобы было на все наплевать.
Я заметил, что мои слова его несколько разочаровали. Черт возьми, подумал я, неужели он заинтересовался мной только из-за моей подозрительной рожи, уж не глава ли он шайки или торгует наркотиками, а может, сбывает краденое? Конечно, я не знал, что у него было на уме, и даже теперь, когда он уже давно живет в Ницце, да примет Бог его душу, я ни в чем не уверен. Но тем не менее мне трудно предположить, что он все просчитал с самого начала, что в нем еще больше иронии и злопамятства, чем я полагаю. И хотя он и царь Соломон, у него все же нет такой полноты власти, чтобы одновременно дергать все веревочки. Может, мысль такая у него и мелькнула, что вполне естественно, когда все время думаешь об одном и том же, невозможно ни отключиться, ни забыть, ни простить. Всем известно, что любовь бывает упряма как осел. Если сравнивать месье Соломона с вулканом, то он был еще не вполне погасшим. Внутри него не прекращались вулканические процессы, кипели страсти, а в этом случае всего можно ожидать. Это была наша первая встреча, я его не знал, и меня удивило, почему он — как будто недоволен тем, что я не сидел в тюрьме. Но я был чересчур взволнован, чтобы задавать себе какие-либо вопросы. У меня в руках был чек на полтора миллиона, выражаясь языком наших предков, и можно сказать, что то, что я сейчас пережил, носит, пожалуй, религиозный характер.
Он вынул из внутреннего кармана бумажник из настоящей кожи и протянул мне визитную карточку, на которой, к моему изумлению, было напечатано: Соломон Рубинштейн, эск., брючный король.
— Это старая карточка, ведь теперь я на пенсии, — сказал он. — Но адрес остался тот же, навестите меня.
Я пришел к нему. Он жил на бульваре Осман, в квартире, выходящей окнами на улицу. Дом не новый, но производит хорошее впечатление своей солидностью и ухоженностью. Дверь оказалась незапертой, я вошел не постучав и очутился перед телефонным коммутатором с пятью местами — здесь добровольцы ассоциации отвечают на звонки. Там всегда круглые сутки дежурят один-два человека — это необходимо; ты звонишь в состоянии глубокой депрессии, а тебе никто не отвечает или номер все время занят — что может быть ужаснее? В распоряжении дежурных находится еще одна комната — там можно выпить кофе и съесть сандвич. В остальной части квартиры с большим комфортом расположился месье Соломон. Он себя не щадил и часто сам садился за коммутатор, особенно среди ночи, в это время тоска достигает своего апогея.
Когда я пришел туда в первый раз, они все говорили по телефону, все, кроме одного, который как раз в этот момент повесил трубку. Фамилия этого долговязого рыжего очкарика, как я узнал, когда мы познакомились, была Лепелетье.
— Что вам угодно?
— Я к месье Соломону Рубинштейну, эск.
— Вы что, новенький?
Я хотел было ему сказать, что я таксист и что месье Соломон нанял меня, чтобы я выполнял его поручения, но рыжий не дал мне рта открыть, он тут же сам заговорил:
— Это довольно трудно, сами увидите. В конечном счете все сводится к избытку информации о нас самих. В прежнее время можно было себя не знать, можно было питать иллюзии. А сегодня, благодаря прессе, транзисторам и особенно благодаря телевидению, мир стал очень обозримый. Самая большая революция нового времени — это столь внезапная и ослепляющая обозримость мира. За последние тридцать лет мы о себе узнали куда больше, чем за предыдущие тысячелетия, и это наносит нам тяжелую травму. Сколько ни тверди, что это же не я, а нацисты, камбоджийцы, ну уж не знаю кто, но в конце концов все же понимаешь, что это и есть ты. Именно мы, всегда, везде. Отсюда чувство вины. Я только что говорил с молодой женщиной, которая призналась мне, что намерена сжечь себя в знак протеста. Она не сказала мне, против чего она протестует. Впрочем, это и так понятно. Отвращение. Бессилие. Отказ. Тревога. Возмущение. Мы стали не-у-мо-ли-мо зримы для самих себя. Нас грубо вытолкнули на яркий свет, и это оказалось не очень-то приятным зрелищем. Боюсь, что это приведет к утрате чувствительности. Попытка преодолеть чувствительность путем ожесточения, убить ее, не признавая никаких границ, как, скажем, Красные бригады. Фашизм всегда приводит к уничтожению чувствительности.