Шрифт:
Интервал:
Закладка:
МАРФА (задумавшись, сонно напевает, покачивая голой ногой).
Ой, тошно, ой, Кто-то был со мной. Сарафан не так, И в руке пятак
В камере ЛУНИНА ЛУНИН, освещенный огарком; в полутьме сверкают мундиры, в стороне силуэт женщины.
ЛУНИН. Их разбудят посреди ночи. Они только размякли во сне, но их повлекут на мороз... и плоть их, охваченная холодом, превратится в деревянную колоду. Но даже это бесчувственное дерево пробьет дрожь, ибо они поймут, что без них... там... свершается ужасное... Попались, господа, попались!..
Часы бьют полночь.
Три часа... Три часа – триста лет – три тысячи – все пустые слова. А есть только то, что сейчас. Сейчас я есть. Три часа. «Сейчас»... вечность. (Задумался.) Я решился... Есть удивительная загадка, господа: «Улетают слова, но остается написанное...» О, сколько изустных проклятий и воплей тщетно носятся, носятся по ветру! Они бросаются к нам в лицо... вместе со снегом... но мы слышим!.. Да-с... (Лихорадочно.) Но стоит записать... пригвоздить вопли к жалкому клочку бумаги, и... (Смех.) Ох, какая это загадка. Например: коли я сейчас составлю бумагу, полную противогосударственной хулы... и если сия бумага будет... будет уничтожена! Немедля! Сожжена!.. Все равно как-то непостижимо: «улетают слова, но остается написанное»... Как только я закрою глаза... лакеи... обнаружат эту бумагу! Захватят! Торжествуя, сожгут!.. Но сначала... сначала прочтут! Прочтут тайну! Прочтут, упиваясь, счастливо! И запомнят все хулы! Хулы на господина их! Ибо лакеи! А для лакеев нет ничего приятнее, чем когда хулят господина их!.. После чего в придорожных трактирах... потом в гостиных... в дворянских собраниях... а потом уже при дворе самом!.. из уст в уста поползет сия исчезнувшая бумага! Ибо (кричит) «улетают слова, но остается написанное»! ...Итак, тайну... я решился... я посвящаю свою вечность странному соединению пера с бумагой...
Он подходит к мундирам, но те отступают назад. Он вновь подходит, но те молча ускользают. Он бросается гоняться за ними, пока наконец Она – из темноты – не кладет ему руку на лоб... И тогда он тотчас успокаивается.
(Ей.) Разговаривать мне с ними – спасение. (Шепчет.) Господа, как спастись в тюрьме, ужаснее которой нет в России... Сердцу полезны страдания... Но разум угасает... в грязи, в вони, в мучениях, в обществе убийц и фальшивомонетчиков, где единственное зрелище – публичная порка, которую заставляют меня смотреть! Но я открыл: страдание – пища сердца... а пища разума? Беседа! Воображение! И вообще, господа, что такое воображение? Коли каждую ночь вы будете видеть сон, который есть продолжение сна предыдущей ночи... как вы отличите дневную реальность от сновидений! Воображение, господа, поверьте, это та же реальность! Ибо после публичной порки... после поручика Григорьева и убийц... возвращаясь в свою камеру, я в воображении учился видеть Магомета и Будду... Я научился беседовать с ними!.. И неужели вы думаете, я признаю после того реальностью физиономию поручика? Поверьте, воображение реальнее реальности!.. Вон там, на белом потолке... в воображении... сколько раз я чертил приплюснутый нос и лысину афинского философа. Я научился различать их одежду... И однажды, господа, когда в очередной раз захлопнулась дверь моей камеры... сразу... вон от того угла... легкой походкой... в белом плаще... почти без усилий моего воображения... шагнул великий Дант!.. Я явственно различал красную полосу на его лбу... от снятого лаврового венка! (Смешок.) И тогда я понял: спасен! спасен!..
Он замолкает, потом проводит рукой по лбу.
Однако за дело...
И с каким-то странным усилием он диктует себе и медленно пишет. Читает:
«Я, Михаил Сергеевич Лунин, двадцать лет нахожусь в тюрьмах, на поселениях и сейчас умираю в тюрьме, ужаснее которой нет в России. Все мои товарищи обращались за этот срок с жалобами письменными и требованиями. Я – никогда. Я не унизил себя ни единой просьбой, ибо настолько презирал вас, что не замечал. И сия бумага – не есть мое обращение к вам. Я назвал бы ее моей исповедью. Однако я не буду никоим образом возражать, если Верховная власть ознакомится с моим сочинением. Ибо – оно для всех! (Кричит.) „Улетают слова, но остается написанное!“ Я решаюсь записать сие в виде диалога... следуя изящным традициям французской литературы и взяв за пример сочинение господина Дидро „Разговор Жака Фаталиста со своим Хозяином“.
Смешок мундирам.
«По рождению своему в стране рабов... я заслужил прозвище слуги Жака. Ну а Хозяин у нас... в России... Итак, предстоит разговор Жака с его хозяином... в присутствии очевидцев... Согласитесь, господа, что сие якобинство...»
Он замолкает, сидит с поднятым пером и более ничего не пишет. Он погружается в свою больную задумчивость.
В комендантскую входит МАРФА с подносом, молча ставит поднос с графином перед ПИСАРЕМ. А потом, подоткнув подол, начинает мыть пол.
ПИСАРЬ. Может, за компанию?
МАРФА молча продолжает мыть пол.
(Пьет.) Сколько названий для нее, проклятой, придумали. Если, допустим, я выпью, то скажут: «употребил». А если портной – «наутюжился». А если кто знатный – генерал, аль кто – «налимонился»... С молодых годков ее пью. Батюшка, родитель мой, дознался – зовет меня... Ну, вошел я и от страха твержу ему: «Не буду пить... точно не буду». А батюшка, родитель мой, и говорит: «Если ты пить не будешь – кто с тобой водиться будет? Водочка, она общество создает... Компанию полезную...» И плеточкой меня, и плеточкой да приговаривает: «Не за то бью, что пьешь, а за то, что дурак. Умный – он пьет, да тихо. Умный, он пьет, да других не пить учит... Так что помни, сынок, все дозволено человекам, все... да по-умному... таясь». Поняла, что ль?
ПИСАРЬ. схватил МАРФУ, но та будто ждала – она вывернулась, метнулась в угол и замахнулась тряпкой.
МАРФА. Так тебя огрею, малый!
А в это время в камеру рядом с ЛУНИНЫМ ГРИГОРЬЕВ ввел СВЯЩЕННИКА.
ГРИГОРЬЕВ. Озоруют у нас, ваше преподобие... по ночам... Годика три назад тоже один священник приехал... как вы, к полякам. Разместили мы его в корпусе, а утром – с ножом в горле... Да-с. Конченый народец. Уж дальше нашего Акатуя – некуда посылать. Тут убийцы – всем убийцам убийцы... Вот я и подумал: вам, чай, с жизнью-то расставаться неохота, и у меня, если что, – неприятности будут. А тут в камере сухо... и охрана стоит у двери... Тут в камере ночь и проведете...
СВЯЩЕННИК вдруг бросился к двери камеры, толкнул ее, дверь легко открылась.
(Рассмеялся.) А вы, значит, подумали... Да разве можно такое – без суда да следствия невинного человека? Никак нельзя. А дверь я б на вашем месте не запирал... на ночь – приоткрытой оставил. Все-таки и часовому послышнее... а то ведь окошко хоть зарешеченное, а все ж окошко... Спокойной ночи...
СВЯЩЕННИК молча кивнул. ГРИГОРЬЕВ вышел, не запирая двери. СВЯЩЕННИК опустился на колени и забормотал молитву.
В камере ЛУНИНА.
ЛУНИН. Тсс... Стукнула дверь... (Смешок.) Какова выдумка, господа... Я позаботился о свидетеле. (Одержимо.) Впоследствии священник расскажет... что видел, как придушили Лунина... потому что не может он не рассказать... как не могут другие не рассказать. Хоть какую клятву дадут. Ибо еще есть одна загадка, господа: «Кровь вопиет! Кровь человеческая всегда вопиет. Вопиет кровь!» – и это тоже достойно упоминания!