Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А! Вот и Волчара мой, легок на помине! Не выходит - вываливается с ханского крыльца во двор, пьян, как и две вывалившиеся раньше «вертикали власти». Это пока я дом другого важного госчиновника оформляла, правительственная женка в бесконечных телефонных разговорах с подругами называла своего благоверного «вертикалью власти», недвусмысленно намекая, что и кое-что прочее у муженька не иначе как вертикально.
Пьяная троица игриво похохатывала, зазывая еще кого-то из недр постпредского замка. Опять проституток привезли. По утрам, таща сыновей в школу, частенько замечала, как отработавшие ночную смену бабочки в своих явно не утренних нарядах цокают из соседских ворот.
Но сейчас игривые голоса за забором были никак не женскими. На мальчиков чиновную элиту, что ли, потянуло? Один из голосов за воротами показался знакомым. Вгляделась в едва различимые силуэты. Данька, паренек из второго подъезда. Соседка рассказывала, что учится парень в десятом классе и живет с парализованной бабкой. «Родители его давно спились и померли, Данечка и учится, и за бабкой ходит - сиделку-то им нанять не на что».
«Вот те и социальное равенство, одним все, а другим, как Данечке... - сетовала выносившая мусор соседка, от которой я не знала, как отвязаться. - Ему девочка из соседнего дома нравилась, но где уж тут ухаживать! Данечкина бабка на заводе работала, однокомнатную за всю жизнь еле-еле выслужила. Дом-то наш заводским был, пока завод лет десять назад не развалился, и квартиры здесь многие обнищавшие люди толстосумам продали».
Судя по взгляду, и меня соседка зачислила в толстосумы. «А другие дома в нашем районе, сама знаешь, нашему не чета. И люди не заводские живут, и деткам по воскресеньям по двести долларов или, как их там, еврей, - переиначила название новой европейской валюты соседка, - дают «на прогул». А Данечке где взять...»
Оказывается, вот где! Ночная смена почти с доставкой на дом. Нашел, значит, мальчик источник существования. Хотя, может, и показалось мне. Темно уже.
Стала снимать с веревок сушившиеся штаны и рубашки своих гавриков, уже не обращая внимания на то, что ханская обслуга, затолкав на заднее сиденье «Мерса» не стоящее на ногах тело, которое прежде предлагалось сунуть в багажник, теперь пыталась втиснуть на переднее сиденье самого министра-капиталиста. Вернулась к компьютеру, но даже не шевельнула мышкой, чтобы оживить погасший экран монитора. Мысли убежали далеко от постпредского двора с его ханами и шейхами.
Ко всему огромному набору свекровиных недостатков никогда нельзя было приписать истеричность. Эта нахичеванская богиня Гера во всех жизненных перипетиях, подобных коллизиям ее излюбленной античной драмы, казалась колонной храма Афины Паллады. При всех атаках судьбы колонны не рушились, лишь выщербинки оставались на тысячелетнем мраморе. Если этот мрамор заговорил человеческим голосом, значит, случилось нечто, способное выжать из мрамора слезу. И, похоже, без меня разгрести это «нечто» вокруг бывших мужей некому.
Не выдержала. Сняла трубку, набрала номер совершенной Агаты.
- Передай Оленю, что меня несколько дней не будет. Мне улететь надо. У меня мужей украли!
Никогда не знал страха Надир-шах.
Сотни раз ходил он в полушаге от смерти. Тысячи раз посылал на эту смерть других.
Никогда не знал страха Надир-шах. Пока не свершилось то, что ему, нищему мальчишке, напророчил странствующий прорицатель. «Будет у тебя все! Будут и горы золота, и невиданная власть. Но в миг, когда ты поймешь, что у тебя есть все, ты почувствуешь любовь. И узнаешь страх. Страх за ближнего. И страх этот станет твоим концом».
Раз и навсегда запретил себе иметь ближних Надир-шах. Огнем ненависти выжигал всякое подобие чувства. Пока красавица наложница Надира, одна из сотен жен и наложниц в его гареме, не принесла ему сына. Восемнадцатого из его сыновей.
И сжалось сердце. И понял Надир-шах, что в его окаменевшую злую душу пробралась любовь. И в эту щель, пробитую ростком любви в камне его души, следом за любовью пробрался страх.
И понял Надир-шах, что стал уязвим. Ибо теперь враги его могли узнать, что дороже всего на свете тому, у кого ничего святого нет...
* * *
Он стал часто просыпаться на этой грани дня и ночи, когда солнце еще не может встать, а тьма уже должна, но еще не хочет уйти. Охрана боится этих предрассветных часов пуще каленого железа.
Глаза закрыты. Ни сон, ни явь. Подняться еще сил нет, заснуть уже нет. Пытка рассветом. И запахом.
Запах овчинных шкур, выделкой которых занимался его бедный отец Имам-кули, стал преследовать его перед рассветом. Нескольких постельничих и мишраба, начальника ночной стражи, уже постигла жестокая кара: как могли они внести в шахский дворец шкуры, запаха которых не выносил шах!
Провинившихся казнили, дворец перерыли, шкур не нашли. Хаджибы, ближние слуги, сутками напролет окуривали опочивальню алоэ и имбирем. Но перед рассветом все повторялось вновь. Запах овчины, пытающий при приступах мигрени, мутность подкатывает к горлу и остается там камнем. Ни проглотить, ни продохнуть. Запах как пытка. Запах нищеты и запах свободы.
Мать рассказывала, что в детстве его рвало по нескольку раз на день. Жизнь выходила из младенца. Отец уже смирился с тем, что сын его на этом свете не жилец, и намеревался, как подобает, собрать недолго пожившего Надира в иной путь. Но не иначе как сам Аллах, явившийся в их нищий дом в одеждах странствующего мудреца, надоумил отца унести ребенка подальше от места, где тот выделывает шкуры. «Бывает хворь, при которой запах может стать причиной смерти», - говорил мудрец.
Его чуть не убил запах шкур. А теперь убивает даже память о нем.
* * *
В эти предрассветные часы вслед за мучающим его запахом невыделанных овечьих шкур ему стали являться убитые. Не все убитые им или по его приказу - всех не перечесть, не вместятся ни в сон, ни в явь. Являться к изголовью его ложа стали убитые дети.
...приходил и садился рядом с ложем тот долговязый переросток, которого он, восьмилетний, убил, попав камнем в висок. Маленький Надир увидел, как долговязый вытащил у странствующего рассказчика киссахана кошель с монетами, и не знал, как быть. Киссахан уже растворялся в базарной толпе, а долговязый, заметив, что Надир видел кражу, кинулся вдогонку за убегающим мальчиком. Настиг его за перевернутой арбой и стал душить. И задушил бы, если бы рука Надира, уже дрогнувшая в предсмертной судороге, не нащупала камень. И все его крохотное сознание, вся его будущность сжались воедино, взметнулись и вылились в этот удар, который пришелся душившему его переростку в висок. Разом обмякшее тело долговязого стало неподъемно тяжелым и давило Надира, не давая подняться. Кровь из виска убитого текла по щеке и затекала Надиру в рот. Соленая, теплая. Он пытался отплевываться, но убитый передавливал горло. Надиру никак не удавалось сбросить с себя тело, и приходилось судорожно глотать эту кровь. Потом, ночью, этой кровью его стошнило прямо на тощий, истершийся ковер, под которым Надир спрятал вытащенный из кармана убитого кошель. Киссахана было уже не догнать, а Надир и не слишком старался сделать это - его мутило, да и оттягивающий карман кошель мешал бежать...