Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высокому закону Яна Гуса удается следовать не всегда, но современное чешское общество, креативный класс которого склонен к всяким остроумным озорствам, подчас чутко реагирует на попытки девиаций. Осенью 2015 года наряженные в костюмы трубочистов участники пражской арт-группы Ztohoven вывесили над Градом на древке парадного штандарта огромные красные трусы — в знак протеста против «аморальности и бесстыдства» политики президента Чешской Республики Милоша Земана, сдвигавшего страну, как считали многие его сограждане, с магистрального европейского пути. Отважным актуальным художникам грозило по «двушечке», однако суд освободил их от ответственности, сославшись на то, что материальная выгода из хулиганских действий извлечена не была. Потом Земан отомстил: публично сжег эти пролетарского цвета трусы на костре, разведенном в саду Лумбе, где вообще-то выращивают овощи и фрукты для президентского стола. Президенты Чехии и проживают в этом чудесном саду, в особняке, построенном в первой половине XIX века для собственных надобностей пражским хирургом Карлом Лумбе.
Шутки шутками, но в столкновении или взаимодействии явлений карнавальной культуры с идеями о ниспосланном свыше (в том числе Яном Гусом) происхождении небольшого государства в центре Европы кроется еще одна парадигма чешского, не побоюсь этого выражения, интеллектуального дискурса. Главный пражский философ XX столетия, один из лидеров антикоммунистического диссидентского движения Ян Паточка в сборнике писем «Кто такие чехи?» выстроил концепцию национальной истории вокруг рубежных событий 1620 года, трагической даты потери независимости, восстановленной потом лишь через три столетия — и да, во многом благодаря Масарику. До злосчастной, довольно глупо проигранной чешскими сословиями (в современном понимании, читай, патриотами) битвы на Белой горе, после которой Богемия окончательно досталась Габсбургам, ее проблемы по большей части были идентичны проблемам Европы, считал Паточка, «и таким образом в Чехии решались, по крайней мере отчасти, всемирные задачи». Этот почти что хтонический период философ назвал «большой историей чехов», которую под гнетом иноземцев сменила «история малая» — время «потери величия и отрыва от решения крупных задач». XX век, по логике Паточки, если и не вернул Чехию в самый центр международной жизни, то предоставил вспомнившей о своей гордости нации возможность после длительного отсутствия туда, к этому центру, стремиться. Очевидно, чтобы написать новую главу «большой истории».
Фрагмент памятника «Прага — своим сыновьям-победителям» (1932). Аллегория Праги украшает чешское знамя липовой ветвью — символом славянства. Скульптор Йосеф Маратка
Политический класс воспользовался такой возможностью, но плоды оказались, не чета яблокам из сада Лумбе, горько-сладкими. Роковой для чешского общества в минувшем столетии стала цифра 8. Об этой странной цикличности написано бесчисленное количество всего, от политологического до нумерологического. Судите сами: в 1918 году возникла Чехословакия, в 1938-м так называемая Первая республика подчинилась Адольфу Гитлеру, в 1948-м произошел коммунистический переворот, в 1968-м бурно расцвела реформаторская Пражская весна, за которой тут же последовало вторжение в страну армий стран организации Варшавского договора во главе с советской. «Бархатная революция», покончившая в 1989-м с чехословацким изводом социализма, опоздала к «восьмерке» всего лишь на год. Линия прошлого выглядит волнисто, не зря цифра 8 похожа на поставленную на попа ленту Мёбиуса: за очарованием непременно следовало разочарование, время надежд неизменно сменялось периодом отчаяния; баланс всякий раз сводился небезусловно.
Перефразировать чешскую парадигму можно и следующим образом, с вопросительным знаком: по каким же часам сверяют здесь историческое время — по кремлевским, «по самым правильным на всей Земле» курантам, или оглядываясь на Биг-Бен, или на берлинское «Мировое время», или на венецианскую башню святого Марка, или на что-то там в США, вроде ратуши в Миннеаполисе? Или подводят стрелки по Гринвичу? Со стародавних времен чешские земли вращались в орбите германского влияния; в новейшей истории вопрос цивилизационного развития был сформулирован как знакомая едва ли не всем славянским народам дилемма «с русскими или с прусскими?». В минувшем столетии эта дилемма разрешалась через тяжелейшие кровавые кризисы, пока западноевропейский выбор наконец не был (как кажется сейчас) сделан бесповоротно.
О его закономерности с патетической яростью писал Милан Кундера в работе 1984 года «Трагедия Центральной Европы»: «Чехам нравилось по-детски размахивать „славянской идеологией“, считая ее защитой от германской агрессии… „Русские называют все русское славянским, чтобы потом назвать все славянское русским“, — предупреждал в 1844 году соотечественников об опасности невежественного восхищения Россией Карел Гавличек. На эти слова не обратили внимания, так как чехи прежде никогда напрямую не соприкасались с русскими. Несмотря на языковую общность, чехи и русские никогда не были частью одного мира, одной истории, одной культуры». Ту же мысль Кундера развивает в пространном очерке «Занавес», Le rideau (оба текста, которые я цитирую, написаны на французском): «Если и существует лингвистическое единство славянских наций, то нет никакой славянской культуры, никакого славянского мира. История чехов в чистом виде западная: готика, Возрождение, барокко; тесный контакт с германским миром; борьба католицизма против реформации». Кундера вспоминает, как удивлен был предисловием к одному своему роману, написанным западным славистом, который сравнил чешского писателя с Достоевским, Гоголем, Буниным, Пастернаком, Мандельштамом и советскими диссидентами: «Испуганный, я запретил публикацию. Не то чтобы я чувствовал антипатию к этим великим русским, напротив, я всеми ими восхищался, но в их обществе я становился другим».
В этом контексте объяснимы причины внутреннего отторжения всего «чешского» от всего «русского». Многие русские, как нам известно, считают чехов «младшими братьями», а те и не подумывали о таком родстве, они о нем не мечтали и его никогда, за исключением, быть может, кратких исторических эпизодов, не принимали. Для русских, с имперским типом мировосприятия, впитывающим в себя и Сибирь, и Аляску, и Кавказ, и Центральную Азию, и Украину, и Балтию, вообще характерны небрежение мелкими деталями чужой культуры, не-склонность присматриваться к подробностям. Чехи чувствуют это снисходительное к себе отношение: в их языке, как в древнегреческом для определения времени, существует два термина «для русских» — rusové и rusaci. Первый этнический, а второй (чтобы долго не описывать оттенки значения) сопоставим по значению и коннотации со словечком «москаль» в украинском.
Процитирую теперь короткое эссе Петра Вайля, в котором он рефлексирует по поводу теории Паточки: «Как Москва вечно топчется на перекрестке европейской и азиатской дорог, так и Прага не знает, какой путь выбрать, так называемый мало-чешский, или велико-чешский. Первый — чреватая изоляционизмом концепция охраны интересов и традиций малого европейского народа. Второй — идеология открытости миру, при реализации которой узко понимаемые национальные интересы жертвуют в пользу общеевропейского, скажем так, дела». Вайль, не говоривший толком по-чешски, но вполне тонко понимавший страну и ее жителей, написал этот текст летом 2002 года. В перерывах между редактурой статей и подготовкой радиопрограмм мы с Петей частенько теоретизировали в нашем общем пражском редакционном кабинете на темы истории и современности. Рассуждали, в частности, о судьбе малых наций, с трудом пробивающих себе историческую дорогу сквозь тернии империй, о своеобразной манере чешского исторического сопротивления превосходящей чужой силе: не всенародным восстанием с дубиной, а массовым пассивным неповиновением, если не сказать напускным пофигизмом.