Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но победа княжеской власти не могла удержать разложения старой, патриархальной организации, да, по-видимому, и сама власть, восстановившая свои права при помощи чужеземной военной силы, больше надеялась на эту последнюю, нежели на старую городовую аристократию. Изяслав и после при всех своих злоключениях (его в 1073 году опять прогнали из Киева, на этот раз собственные братья, Святослав и Всеволод) искал помощи в Польше — на этот раз безуспешно — у западного императора и даже у Папы, но не видно, чтобы дома у него было нечто вроде своей партии и чтобы он пытался такую создать. Падение семейного права нашло себе яркое выражение, между прочим, в судебном обычае. К правлению Ярославичей — неизвестно, до или после революции 1068 года, но, во всяком случае, до вторичного изгнания Изяслава из Киева — относится ряд судебных решений, покончивших с кровной местью и, что еще выразительнее, установивших индивидуальную ответственность за убийство вместо прежней семейной. «Если убьют огнищанина в драке, — говорит первое из этих решений, — то платить за него 80 гривен убийце, а людям не платить». Только за разбой по-прежнему отвечала вся вервь, т. е. весь родовой союз. Зато одно из решений устанавливает случай, когда огнищанина можно было убить совсем безнаказанно, как собаку («во пса место»): это, если огнищанин был пойман на месте кражи «у клети или у коня, или у говяды, или при покраже им коровы». Огнище в этом случае не смело мстить за своего сочлена: так низко пала материальная сила семейного союза. Острием своим новый обычай был направлен, несомненно, против родовой аристократии, а это заставляет думать, что, одержав политическую победу над общественными низами, княжеская власть пошла затем на социальные уступки этим самым низам, мирясь с ними с помощью голов их социальных врагов. Скудные данные летописи и других памятников не дают нам возможности сколько-нибудь полно восстановить картину социально-экономического процесса, разлагавшего старое общество. Время от времени только удается нам видеть то тот, то другой ее угол. Летопись нам рассказывает, что третий из Ярославичей, Всеволод, переживший двух старших братьев, в старости «начал любить смысл юных и с ними держал совет», что, конечно, не следует понимать так, будто он окружил себя легкомысленной молодежью. Летописец сейчас же и поясняет, в чем дело: юные оттеснили от Всеволода первую его дружину — родовитых, советников, которые привыкли быть около князя. Сочувствующий последним автор (в данном случае едва ли сам «начальный летописец», а скорее, один из его источников: тот не стал бы рассказывать дурное о Всеволоде) объясняет недовольство народа последним из Ярославичей именно как результат этой перемены. Но народу стало тяжело, конечно, не от того, что городовая аристократия потеряла власть: суть дела была в экономических условиях, в том засилье, какое стал забирать торговый, а вместе с ним, конечно, и ростовщический капитал. Любопытный факт из этой области сообщает нам не летопись, а Печерский Патерик в рассказе об одном из чудес св. Прохора Л ебедника. Если очистить этот рассказ от сказочных подробностей о сладком хлебе из лебеды и пепле, благодатию свыше обращавшемся в соль, перед нами останется тот исторический факт, что Печерский монастырь снабжал беднейшие слои киевского населения мукой (по-видимому, не без посторонней примеси) и солью, чем и приобрел богатства, возбудившие зависть князя Святополка Изяславича, сменившего Всеволода на киевском престоле. Этим воспользовались конкуренты монастыря, торговцы солью (получавшейся тогда из нынешней Галиции), по-видимому, совершенно вытесненные монастырем с рынка: они добились от князя запрещения монастырской торговли. Автор-монах намекает, что сделали они это с целью установить монопольные цены на соль, так как с Галицией тогда из-за войны сношения были затруднены, и соль была дорога. Но и помимо этого протест мелкого торгового капитала против зарождавшегося крупного, в лице монастырей, был слишком понятен. Святополк же, сам весьма типичный представитель «первоначального накопления», вступился за мелких торговцев не бескорыстно, а с вполне определенной целью: заставить монастырь поделиться с ним барышами, чего, по-видимому, и достиг: в результате всей истории князь «стал иметь великую любовь к обители Пресвятой Богородицы», а обитель продолжала невозбранно «раздавать» народу соль.
Что капитал работал не только в городе, а и широко вокруг него, об этом мы можем судить по развитию среди сельского населения закупничества, с которым читатели уже знакомы[51]. Материал для нового взрыва — уже более социального, чем политического, — накоплялся. Сигнал к нему дала смерть Святополка — друга ростовщиков, хлебных и соляных спекулянтов. Подробности второй киевской революции 1113 года так же неясны, как и первой. Поднявшиеся низы и на этот раз обнаружили так же мало сознательности и организованности. Их удалось натравить сначала на иноземных представителей капитала: «идоша на жиды и разграбиша я». Но провокация даже с первого раза удалась не вполне: рядом с «жидами» пострадал и двор Путяты тысяцкого; как и в 1068 году, тысяцкий был в глазах народа представителем городовой аристократии. А проницательные люди из среды последней предвидели, что если дать движению разрастись, то дело не ограничится ни «жидами», ни тысяцкими с сотскими, а дойдет и до бояр, и до монастырей, и до вдовы князя-ростовщика, как ни старалась она закупить киевскую демократию щедрой раздачею милостыни из именья умершего. Но теперь польского войска под руками не было, а народная масса давно привыкла к оружию: уже в 1093 году киевский полк устроил вече на походе и заставил князей и своих аристократических предводителей дать битву вопреки их желанию. Приходилось идти на компромисс с городской, а отчасти и деревенской беднотой. Что эта последняя тоже начинает играть политическую роль, чувствовалось уже довольно давно. В том же 1093 году о ней вспоминали руководители киевского общества: отсоветывая Святополку поход, они ссылались на то, что «земля оскудела от ратий и продаж». Как хорошо засели в памяти современников заботы правящих кружков о «смердах», показывает тот любопытный факт, что известные, всеми учебниками приводимые речи Мономаха о смердьей пашне и смердьей лошади[52] компилятор начального свода воспроизвел дважды — под 1103 и 1111 годами: так ему понравился этот мотив. Теперь пришла пора заботиться о «смердах» не только на словах. Нужен был посредник между заволновавшимися низами и испуганными верхами киевского общества; таким мог быть, скорее всего, именно Владимир Всеволодович Мономах. Положение «приглашателя» к нему особенно шло. Общественные верхи издавна чувствовали к нему доверие: в 1093 году мы видели его солидарным с начальством киевского ополчения, настаивавшим на осторожной тактике, в противность мнению массы киевских «воев», требовавших решительных действий. В то