Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были бурные слезы на радостях, сетования на долгое отсутствие, а на следующий день бабушка решила созвать соседей, чтобы похвастаться взрослой внучкой, только что закончившей институт.
К моменту, когда я проснулась, на столе исходила паром пшенная каша с тыквой, стыл молочный кисель. Эти блюда я ела только у бабушки, потому что больше никто не умел их готовить. А на плите в это время уже что-то булькало в четырех кастрюлях сразу, а в духовке что-то пеклось, и полным ходом шло приготовление к большому обеду.
К вечеру собрались гости. Их было много, и решительно все помнили меня маленькой и, безусловно, сопливой девочкой, говорящей смешные слова, бегающей по двору с голым задом и яростно спорящей о том, что «я хохлушка, а не кацапка». Последнее воспоминание особенно грело бабушкину душу.
Как водилось на хуторе Борисовка, меня довольно бесцеремонно разглядывали, щупали мои волосы, неожиданно для всех ставшие светло-золотыми, и обсуждали, за кого именно из хлопцев Борисовки лучше выдать меня замуж. Матери упомянутых хлопцев сидели тут же за столом и разглядывали особо придирчиво.
Активное внимание жителей Борисовки утомило меня. Многих из них я вовсе не помнила, других помнила смутно. В хате, несмотря на открытые окна, стояла невозможная духота, до тошноты пахло едой, потом и самогоном. Я вышла во двор.
Бархатное небо светилось миллионами звезд. Таких крупных, чистых звезд я не видела больше нигде. И вправо, и влево, и во все стороны от Борисовки простирается ночная степь, распаханная под пшеничные поля. Село в полсотни дворов, которое и называется хутором, засажено деревьями, низкорослыми, нарядными и исключительно полезными – грушей, сливой, жерделями, вишней и шелковицей. Из бесполезных – тополя да ивы.
Я вышла со двора и отправилась по узкой коротенькой улице за хутор, туда, где пыльная грунтовая дорога вела через поле, предназначенное для выпаса. Там росли маки, куриная слепота, цикорий, а сейчас, в это время года, должна была цвести маленькая невзрачная травка, которую звали здесь ночной фиалкой.
Да, она цвела. В темноте ее не было видно, но нежный сладкий запах этих цветов, подымаясь от земли, затмевал все другие запахи. Я сошла с дороги, по колено забрела в шелковую траву, смутно припомнив, что где-то здесь должна обитать и спутанная, как мочалка, желтая трава, которая, если к ней прикоснуться, оставляет на теле язвы и волдыри. В это верили все дети Борисовки. Уже взрослой я отыскала эту травку в ботаническом атласе – никакой ядовитостью она не отличалась. Но все же до сих пор было боязно коснуться ее голой щиколоткой.
Когда я вернулась, гости уже расходились. Бабушка успела обидеться на меня за то, что я исчезла. Несмотря на то что я почти не пила за столом, мне как-то разом стало нехорошо, одолела слабость, ноги подкашивались, глаза слипались – и, не дослушав бабушкиных обид, я рухнула в постель.
Проснулась я в полной темноте от мелкого навязчивого стука собственных зубов. Меня знобило и подкидывало так, что скрипела кровать. Губы горели, кости выкручивало – я разболелась. Бабушка не спала, возилась на кухне, готовя мне уксусное растирание.
Градусник сошел с ума и показывал почти сорок, импортный аспирин не помог, уксус не помог тоже, не помогло кислое травяное питье, которое бабушка принесла мне в керамической кружке.
Кружку я помнила с детства, я помнила, как не раз уже стучала в жару зубами о глиняный край, как все это не раз уже было. Лица соседей кружили передо мной в красном полумраке, слышались отдаленные голоса, комната наполнялась людьми, и каждый говорил о моем детстве. Маленькая лобастая девочка с восторгом ковырялась в тарелке борща, вылавливая кусок пожирней, девочка была лысой – вчера меня стригли железной машинкой, я орала и вырывалась, бабушка держала меня сильными руками, уговаривая, что вырастут новые волосики, густые и кудрявые, стол стоял во дворе, стол был покрыт пестрой клеенкой, компот разливали в коричневые кружки, бабушка отгоняла от них мух и ос, ос я боялась и кричала, солнце лилось сквозь листву, такое яркое, что больно было глазам…
– Та нет же ж неяких мух, Мариночка, кровиночка моя, ой, та шо ж ты…
Бабушка всхлипывала надо мной, успокаивала мои руки, я на миг приходила в себя и снова проваливалась.
Я стояла в зарослях камыша, тянулась на цыпочках к его коричневым качалкам. В озере водились пиявки, пиявок я тоже боялась, вода в озере была темно-коричневая, как бабушкина кружка, и на ощупь твердая, гладкая, холодная. «Прыгай с разбегу!» – кричали мне, и было непонятно, как же можно прыгать, я разобью эту воду на кусочки, глянцевые сверху и пористо-матовые на разломе, я лучше лягу на эту воду, пахнущую фиалкой, лягу животом и грудью, покрепче прижмусь лбом к холодной поверхности…
Я открыла глаза. Холодная рука – не бабушкина, бабушка всхлипывала в изножье постели – лежала у меня на лбу.
– Вы врач? – спросила я у старушки с головой, обвязанной чем-то белым.
– Та на шо ж нам той врач? – удивилась она. – Зараз усе пройдет… Чуешь, вже проходить?
Холодок ее ладони остудил мою голову, холодок потихоньку спускался к груди, к животу, к ногам, его было так много, хватило на всю меня.
– Не узнала бабу Веру? – спросила бабушка, высмаркивая остатки слез в передник.
– Не узнала, – честно ответила я, – здесь темно…
– И не треба, – засмеялась баба Вера, подымаясь. – Ты спи, бильше ломать не буде. Чуешь, Васильевна, – обратилась она к бабушке, – я з ранку ще прийду, поставим твою унучку на ноги… Спи!
И я уснула.
Утром тело еще ныло, кружилась голова. Но никаких признаков простуды не было, было вообще непонятно, что стряслось со мной ночью. «Сглазили, – просто объяснила бабушка. – Милентьевна, поди, сглазила, или Манька-паскудница. Боны такие. Нычого, зараз баба Вера прийде помогти».
Баба Вера пришла вскоре, выдворила бабушку из комнаты, велела смотреть в окно, а сама бродила по комнате, что-то шептала, чем-то брызгала по углам и на меня. Наконец она объявила, что все сделано, отныне ни одна черная душа меня не сглазит, и они с бабушкой отправились во двор пить сладкое вино из шелковицы – еще вчера я заметила в бабушкиной кладовке четыре бутыли.
Цивилизация находит странное отражение в жизни хутора Борисовка. С большим миром их связывает в основном телевизор, но жизнь, показанная по телевизору, воспринимается как что-то постороннее. В Борисовке своя мода, свой счет деньгам, свои понятия о власти и политике. Язык состоит из дикой смеси русского и украинского, и выглядит это как издевка над обоими языками.
Женщины Борисовки рано становятся матерями, а потом и бабками. В тридцать лет они покрывают головы платками, чтобы не снимать их уже до самой смерти. Из обуви здесь предпочитают тапки без задников – их легче переобувать, без конца шныряя из дома во двор и обратно. В этих тапках вырастают, вырабатывая особую походку с подволакиванием ног.
Баба Вера очень похожа на остальных жительниц Борисовки, и все же что-то ее отличает от всех прочих. Ну, разумеется, главная ее отличительная черта – то, что она лысая. Совсем лысая – ни бровей, ни ресниц, а голову она всегда туго обвязывает платком. Говорят, такой она была смолоду. И тем не менее у бабы Веры есть муж, дед Иван, дочь Лидка и внучка Ленка, похожие друг на друга, как родные сестры, ибо дочь старше внучки всего на пятнадцать лет.