Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Оль, я его убил…
Она поняла: ледяной ужас внутри ее наконец-то растаял.
– Господи, да что же ты говоришь такое! – Ольга обняла напряженное тело Игоря. – Не говори так, ты же не знал, не хотел! Нам очень больно, но надо через это пройти. Потому что папу не вернешь, а нам жить.
– Это я убил его…
Мюнхен, Бергхоф, 1932–1938 годы; Ева Браун
В спальне Адольфа Гитлера, как и обычно, раздавалось только тихое повизгивание Блонди, любимой овчарки фюрера. Ее хозяин никогда не храпел. Наоборот, во сне дыхание фюрера замедлялось и становилось едва слышным. Он не храпел, но вегетарианская еда провоцировала метеоризм, и врачи за долгие годы лечения так и не смогли избавить Гитлера от его проявлений. Поэтому, возможно, фюрер и предпочитал, чтобы по ночам в спальне находилась лишь верная собака. Вряд ли ей доставляли неудобство газы, освобождающиеся из пищеварительного тракта хозяина.
Блонди повизгивала и, видимо, безмятежно спала.
Ева Браун оторвалась от стены, разделявшей ее кокетливую спаленку с обитой светлым ситцем мебелью от аскетичных, напоминавших казарму покоев Гитлера. Положила на постель стакан, через который прислушивалась к происходящему в комнате Ади, и с волнением посмотрела на часы.
Половина третьего.
Собака съела большой кусок мяса, щедро нафаршированный слабительным, около одиннадцати.
После ужина Ади, расположившись на диване, рассуждал на свою любимую в последнее время тему – об аншлюсе Австрии, укрепившем рейх. Рядом с ним сидела красивая, но противная, словно дохлая крыса, Магда Геббельс, как всегда преданно глядящая фюреру в рот. А Блонди, пару раз ткнувшись хозяину в колени и не получив привычное число поглаживаний по морде, спине и за ушами, обиженно потрусила к столу. И, тяжело вздохнув, с тоской осмотрелась по сторонам.
Протянутая рука Евы вначале не вызвала у нее никакого энтузиазма.
Ага, читалось на темной, с рыжими подпалинами, узкой морде собаки, с чего бы эта девица подлизываться вздумала? Добрая нашлась! А сама сидит рядом с хозяином и вечерами у него пропадает, и хозяин тогда выгоняет Блонди за дверь. А еще завела двух все время тявкающих скотчтерьеров, Негуса и Штази. Придурки какие-то, а не собаки, постоянно орут как резаные, смотреть на них противно. Но самый лучший человек в сером кителе и фуражке нет-нет, да и погладит мерзких шавок, и тогда Блонди вынуждена лететь к хозяину и тыкаться мордой в его руки. Чтобы хозяин вспомнил: ведь это Блонди – его собака, и только ее он должен ласкать.
И вот, значит, эта воровка, подруга хозяина, решила подлизаться.
Руку протянула, ты смотри на нее.
Но в руке – мясо. МЯСО! Ох, какой большой румяный кусок жаркого. Жирненький… И пахнет, как он пахнет. Рехнуться от такого аромата можно. Слопать мясо, что ли? Конечно, приятнее было бы, если бы хозяин угостил. Но он все говорит, говорит. И даже за ушами не погладит.
А вот сейчас как возьму назло ему!
И Блонди, пофыркивая от нетерпения, съела мясо, вильнула хвостом, благодарно лизнула Евины пальцы.
Это было в одиннадцать вечера.
Сейчас уже почти три ночи. Но почему, почему слабительное не действует?
«Если он не выведет собаку – все пропало, – с отчаянием подумала Ева, снова прикладывая к стене спальни стакан. – Завтра копье Лонгина увезут в Нюрнберг, в музей нацистской партии. И мне больше никогда не представится возможность его получить…»
…Фюрер скорбел по племяннице ровно три недели. В начале четвертой он распорядился, чтобы в резиденцию привезли Еву, и…
– Раздевайся, – коротко бросил он и исчез в ванной.
К щекам жарко прихлынула кровь.
Ева растерянно посмотрела на закрытую дверь ванной комнаты, из-за которой доносилось журчание воды. Потом глянула в окно: там, подпирая тяжелое сумрачное небо, дыбились горные склоны, засыпанные снегом.
Но умиротворяющий пейзаж вызвал лишь еще большее волнение и оцепенение. Страх. И даже какая-то обида появилась в сердце: быстро же он забыл Гели. Темноволосой девушки больше нет и не будет, а тот, кто говорил ей о любви, всего через три недели просит другую: «Раздевайся!»
Ева ожидала от фюрера чего угодно: мрачного, подавленного настроения, может, даже и слез. Или упреков по поводу того самого письма, которое нашла в кармане его плаща Гели.
А тут выясняется: пригласили для этого.
Не то чтобы она никогда не думала о том, как это случится. Мечтала, представляла. Решила, что и без свадьбы все позволит. Он же честный человек, не сможет потом не жениться. А раз так, то это может свадьбе даже способствовать, сделает путь к алтарю куда короче. Ой, какая у них красивая будет свадьба! Про нее напишут все газеты!
Ева была готова.
Она даже в глубине души этого ждала.
Но вот теперь, когда все должно было случиться, ей вдруг стало так тошно. И даже любовь, огромная, болезненная, мучительная любовь куда-то исчезла. Еще вчера казалось: все, что угодно, снести можно, лишь бы видеть его горящие непонятным светом глаза. И вот – он рядом, а будет еще ближе. Но – досада и страх, вот и все, что осталось в сердце.
«А что, если сбежать? – подумала Ева, начиная тем не менее расстегивать теплую шерстяную кофточку. Светло-серый цвет ее необычайно подходил к голубым глазам, добавляя им глубины и твердости. – И все равно, что любила, что ждала и страдала. Сбегу, исчезну! Или это просто страх? – Она сняла кофту, сбросила серую зауженную юбку и стала расстегивать чулочный пояс. – Как некстати он решился, и похудеть не получилось. Живот вон как выступает, совсем некрасиво».
Ади.
Влажный, прохладный. Но какой-то мягкий. Лежит рядом, обнимает – а кажется, будто с ног до головы сырым тестом облили.
Как странно он пахнет, сладковато-кисло. Едва уловимый, но тошнотворный запах.
Первый поцелуй. Не легкое касание щеки, как раньше. Теперь – в губы. Влажная, чуть воняющая улитка вползает в рот.
Поцеловал грудь. Усы щекочут, мокро. Неприятно.
Про вторую грудь забыл. Хорошо.
Голова кружится. Тяжело все время живот втягивать. А если не втягивать, животик станет выступать, толстый, ужасно толстый.
Он стал разводить ее ноги, и Ева не выдержала, прекратила томно постанывать и глянула на Адольфа в щелочку между ресницами.
Глянула – и тут же зажмурилась. Плечи все в каких-то бурых пятнах, а на макушке лысина. Всегда зачесанная прядь волос упала, и стала видна проплешина, бело-розовая блестящая кожа. Ужасно…
И все же она любит его?
Или придумала сама себе эту любовь, потому что за стойкой в ателье Гофмана было скучно?
Как же можно его любить, если он весь в морщинах, в бурой россыпи пятен, да еще и с лысиной!