Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Миша, а кто она? – спрашивает мать.
Сердце взяли, а вложили комочек боли. Как это случилось? Цыганский фокус: взяли рубль, и – куда он делся? Нет, не комочек боли – вернули пчелу. Она льёт в меня мёд и жалит ядом. Apis mellifera, вот тебе сестра – Apis Margarita, занявшая дупло в моей груди. Но она не выстилает его перламутром… Когда она жалит, я ненавижу её так, что готов не просто убить (просто убить – мало), готов замучить до смерти. Apis mеllifera, ты умираешь, оставляя в жертве жало, твоя сестра может жалить бесконечно… Яд жжёт, когда Риты нет рядом, – Создатель подарил воображение людям, чтобы оно восполняло пустоты в их знании мира, но когда думаешь об отсутствующей любимой, воображение становится злым, циничным насмешником. А когда она рядом – мёд. Но ни с ней, ни без неё я не чувствую жизни. Нужно здорово встряхнуться, чтобы поймать, зацепить внешнюю мелочь – мелочь на миг освобождает от пчелиного плена. Когда я вспоминаю об этом, я ободряюсь и вижу: на небе над привокзальной площадью наливается смачная гематома – августовская грозовая туча, лиловая по краям, густеющая к отвислому брюху, ласточки бесшумно стреляют над самым асфальтом, воздух тревожит лишь механический шум заведённого человеком железа, всё живое затихло, покорилось ожиданию, не лелея завистливой мечты перекричать гром. На глазах темнеют деревья, замирают ветви и сохнущее на балконе бельё – замирает всё, как на исходной позиции перед стартом. Пространство гаснет, пустеет, нет больше ласточек и мерцающих стрекоз, воздух не дышит. А через миг шумно всплескивают листьями ветви, ершится быстрый мусорный вихрь, и на асфальт шлёпаются первые тяжёлые капли, следом – струи, тугие и звонкие, как удар молока в подойник из нагуленного вымени. Пока я вижу и называю это, я не помню о пчеле. Но в мелком движении жизни долго не скрыться. Боль догоняет. Я пережидаю грозу на вокзале. До поезда – двадцать минут.
Я не знал раньше, что бывают мысли-овцы и мысли-хищники. Теперь я думаю только о Рите – мысль о ней съела все остальные мысли. Когда её нет, мне хочется идти туда, где я был вместе с ней, встречаться с теми, кто может невзначай, случайно произнести её имя. И в каком бы далеке она ни была, кажется, что вот-вот я увижу её среди прохожих на улице, в автобусной толкучке, в чехарде гостей на чьём-то дне рождения. Пчела съела все мои мысли, пчела осталась одна… Как спастись от её жала? Я пью чай в вокзальном буфете и пытаюсь запомнить его вкус. Назвать его и запомнить… Здесь странный буфет: заварка – в фарфоровом чайнике, щедрая, медно-красная. Вкус чая – это нежная горечь праздности. Сахар всё портит: сладкое скрадывает горечь, делает праздность бесплодной.
Любовь – это форма боли.
Любовь – такое свойство памяти.
Любовь – это когда все мысли съедены.
– Я где-то слышала, что сильная страсть в мужчине отпугивает от него женщину. – У Риты ясное лицо; её лоб похож на безоблачное небо. – Потому что она не обещает покоя. А тебя я совсем не боюсь. Слышишь? Оправдывайся!
– Ты не женщина, ты – янычар. Тебя напугаешь!.. А потом, я сам не знаю: тебя я люблю или ту боль, которую ты мне подсунула.
– Если б ты не был моим любовником, я бы хотела, чтоб ты был моим братом. Тебя не только интересно любить – тебя интересно слушать. Ты из любой ерунды мармелад сделаешь!
– Я знаю, что тебе интересно.
– Нет. Мне не нужен брат-зануда.
Когда её нет рядом и моё воображение – мой мучитель, становится так худо, что хочется удавиться или стать безответной вещью, отдавать себя в пользование другим, не осознавая себя, как им равного. Но удавиться – легче. Впрочем, убить себя – лекарство отчаяния. Это от незнания как убить в себе то, что не позволяет жить дальше. Поэтому гробишь весь свой космос целиком. Но мне жалко моего космоса, я к нему привык. Мне жалко его настолько, что (вопреки очевидному, о чём кричат мне пять моих чувств) я отказываюсь даже усомниться в его гармонии. Я слышу, что говорят о Рите в Мельне, я вижу, какими бывают порой её глаза, я чувствую, входя в неё, как дрожит и срывается с привязи рассудка её тело, чувствую запах пали, смешанный с сиренью её духов, и губы мои знают вкус помады, которую она использует, как манок, на своей охоте. Я слышу свои чувства и задыхаюсь от тоски. Но не верю им, потому что, как только я им поверю, мой мозг взорвётся, я стану Аввой. Я верю в слаженность моего космоса, верю, что знаю о Рите больше других, знаю всё, и это всё – совсем не то, что порождает сплетню. Никто не может украсть у меня эту веру, даже сама Рита – не хочу быть Аввой.
Она не ночевала дома. Я встретил её утром в её прихожей. Она сказала, что смотрела на реке рассвет, а сама щурилась и сладко таяла, как сытый зверёк. Меня окатило ознобом. Я слушал и заставлял себя верить ей, потому что иначе сошёл бы с ума.
Apis Margarita научила меня простой истине: любят не за блеск и совершенство, а вопреки изъянам, не за благодетельность и безгрешие, а вопреки порокам и падениям. Так любят и женщину, и родину, и жизнь. И всё-таки – как больно пчела жалит!.. И нет сил думать о чём-то другом. Можно только смотреть вокруг и называть то, что видишь, – ненадолго это помогает.
Помню, как я нащупал это лекарство. С Ромкой Серпокрылом мы бродили в лесу – снимали первый слой моховиков. Мы разошлись далеко (это был лес нашего детства, не видя друг друга, мы знали кто – где), крапил дождь, мох мягко пружинил под ногами. Я сбивал сапогом горькушки – брал только моховики и лисички. А мысли сосала пчела… Я думал о том, что женщина, которая не очень-то скрывает свою неверность перед любящим её человеком или вдруг, в накатившемся раскаянье или же по легкомыслию, сознаётся в изменах, напрасно считает, что через признание она обеляется, становится перед предаваемым чистой, – она лишь добавляет мэки. Для каждого человека есть что-то, чего ему лучше не знать, чтобы не потерять силу – жить. Предатель, сознающийся в своих предательствах, не искупает этим вину. Известно: предатель – хуже палача. Женщина, изменяющая любящему её и кающаяся перед ним в измене, становится предателем и палачом одновременно… Я думал, а пчела жалила ядом. И тут я увидел мухомор. Он был свеж и крепок – он был царственен. Его роскошная внешность и ядовитая суть преобразили мою боль в образ. Я сорвал мухомор и стал разглядывать его рябиновую шляпку, краплённую махровыми снежинками, нежный сборчатый воротник, ножку в тугом чулке с накрахмаленным отворотом и с пяткой, запачканной песчинками и бурыми щетинками мха… И вдруг понял, что пока был занят грибом, я потерял свою боль. Прислушиваясь к пчеле, я стал цепляться за окружающую мелочь: сосны вокруг стояли мокрые и тёмные, на стволах и нижних ветках лепился голубоватый лишайник, обычно сухой и чёрствый, теперь он распарился от влаги, понежнел, стал мягким и упругим на ощупь, – я смотрел вокруг, называл то, что видел, и пчела молчала. Но потом, от нервной толчеи называемых предметов, пчела проснулась, снова пришла тоска. Унять пчелу надолго может только Рита, когда она рядом. Но дорого и открытое лекарство… Я устал быть один и свистнул – Ромка ответил. Я пошёл к нему. Корзина у Ромки была почти полная, сверху хвастливо торчали два красных. Он засмеялся, увидев мой мухомор: