Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я сообразил, в чем дело, и рассказал ему об уроках и о единственном поцелуе. «Господи! — сказал облегченно Фрэд. — Я так и думал! Я так ей и сказал, что это традиция у русских целоваться на прощание и никакого тут секса…» «А что случилось?» — недоумевая спросил я. «Она принесла мне заявление, в котором говорится, что ты пытался ее изнасиловать», — сказал Фрэд. Холодок пробежал по мне. «Я разубедил ее, она порвала заявление, я сказал, что это традиция русских, что… В общем, скажи спасибо, что она принесла его мне, а не послала в госдепартамент. Там бы не стали разбираться, а просто занесли бы тебя в специальный компьютер, и ты уже никогда бы не смог получить визу в США. Да, и еще, Александр, все подобные уроки с ней или с другими проводи только в библиотеке или в людном месте, на всякий случай», — бросил мне вдогонку Фрэд.
Естественно, ни о каких уроках уже и речи не могло быть. Я встречал Билли в компании ее сверстниц, они шептались о чем-то; конечно, это подружки подговорили ее. О, эти беспощадные феминистки! Я шел от Фрэда успокоенный и думал о вопросе изнасилования у нас в России. Вот бы рассказать им: у нас иногда несколько придурков издеваются над женщиной, потом на суде они плачут, и жертва встает и, тоже плача, говорит гордо: «Я их прощаю…» Не поверят.
Однако история с Билли не закончилась, она имела продолжение. Года через два в моей московской квартире раздался такой же длинный и долгий телефонный звонок, как тогда в Америке. Я услышал знакомый голосок Билли! Она прилетела на месяц к друзьям и хотела бы со мною встретиться. Желание увидеть Билли пересилило обиду. В первый же вечер у ее друзей она затащила меня в пустую комнату. Я боялся и руку к ней протянуть, но она сказала: «Расслабься, я стала другой». Мы вышли из комнаты, и в глазах ее была отвага, гордость. Ее шея стала немного полнее, ноги длиннее, и мы на целый месяц забыли все. За это время, между прочим, ее русский стал прекрасен, и я понял, что сделал ценный вклад в русско-американские отношения. Она улетела в Штаты, к себе домой, на прощание бросив мне фривольную фразу в аэропорту Шереметьево, запрещая в дальнейшем (как бы это сказать помягче?) иметь дело с кем-нибудь из женщин, кроме нее…
Ровно через полгода я оказался в аэропорту Кеннеди и тут же начал набирать ее денверский номер. Она была страшно удивлена, но, казалось, обрадована: «Я буду искать возможность твоего прилета ко мне». Через несколько дней я сам нашел такую возможность и попер на «Боинге» в Денвер, радуясь тому, что все получается так романтично, несмотря на странноватое начало.
Билли встретила меня в аэропорту со своей мамой. Позднее я был представлен отцу. При матери она была закрыта, почти официальна, она принимала меня как российского посла, но, думал я, мать скоро исчезнет, и вот тогда… Не тут-то было.
Билли таскала меня по своим знакомым, при попытке уединиться с ней как-то нелепо отказывалась и шептала словечки наподобие «позже». К вечеру она сказала: «Я отвезу тебя туда, где ты будешь спать». Я промолчал, но ощутил знакомый холодок. Наконец мы остались с ней в машине одни, я попытался обнять ее и почувствовал жесткое сопротивление. «Но почему?» — чуть ли не закричал я. Она ничего не ответила и дернула машину так, что моя голова резко качнулась назад.
Мы поднялись в ее небольшую квартирку, где был включен факс, пищали и скрипели всякие электронные штучки-дрючки. Билли ждала сообщений со всего мира для придуманной ею ассоциации не то экологов, не то поэтов. Естественно вспомнив наши московские отношения, я потянулся к ней опять. «Нет, — сказала она, — этого не будет». Мужчине многого понять не дано. Я засыпал ее вопросами: почему? — любовь к другому, отвыкание и черт знает еще что… Но нет! «Зачем же я мчался к тебе через полмира?» — взмолился я драматично и получил вполне русский ответ: что? только за этим? «Ты спи, — продолжала Билли, — а я поеду к родителям, утром заеду за тобой, поедем в Колорадский университет».
Я услышал повизгивание тормозов и позже, лежа на полу чужой денверской квартиры, почувствовал себя полным идиотом. Господи, да как же я этого раньше не понимал, еще в Москве. Ведь я для нее был экзотикой, русским варваром в варварской стране, она всю свою жизнь будет вспоминать, что себе позволяла там, но у себя — ни-ни, чинность, благопристойность. Да за кого же она меня принимает? Вот здесь весь мир для меня стал стремительно делиться, и дальше я почувствовал себя человеком третьего, четвертого, двадцатого мира. А я-то думал, это я с ней, но оказалось — она со мной, и в этой игре я никогда не буду победителем.
Через несколько дней я улетел в Нью-Йорк, вполне удовлетворенный литературным успехом в университете, но мужское самолюбие было задето. Правда, ненадолго.
Футболисты всегда были авторитетами в своем роде. Для всех практически. Особенно знаменитые, районного или мирового масштаба. Даже друг перед другом, даже если играли в разных командах, биясь на поле бедрами, они срослись навсегда, и в любой толпе, обнюхавшись, будут своими — гласно или негласно.
Как-то затуманилось, приземлились, задремав на сетках с мячами, в одном аэропорту сразу несколько команд. Самолеты не летали уже два дня, игры переносились, и от отчаяния все начали потихоньку поддавать. О, кто не изведал прелести поддачи в аэропорту, тот многое потерял! Все игрочки переплелись, и пошла рассеянная тусовка с толковищем о смысле футбольного бытия. Через несколько часов прибегает ко мне Юра Зубков и баячит: мол, Валерку Захарова забрали в ментовку — совсем на бровях, надо выручать. Это святое. Всегда. Пошли в аэропортовское отделение милиции, а навстречу нам еще одна командочка во главе с Генрихом Федосовым. Он одно время тренировал вологодское «Динамо». Юра, игравший с ним немного в московском «Динамо», бросился навстречу к Федосу: «Геша, выручай…» Генриху не надо было ничего объяснять. «Старик, — сказывай свою коронную фразу, — я видел солнце», — и мы все вместе вошли в отделение милиции.
Валера сидел на стуле, опустив голову, совсем плохой, но, увидев нас, ожил и протрезвел. Генрих Федосов, высокий черноволосый красавец, бывший динамовец, знаменитая «десятка», был узнаваем долгое время после ухода из футбола, особенно московской милицией. Менты сразу с ним уважительно поздоровались, а Генрих для дела начал гнать на Валеру (в первый раз видя его) такое: «Валера, как же тебе не стыдно? Опять сорвался, так здорово отыграл последних две игры, и на тебе… Что же мне теперь, целый автобус заказывать, чтобы везти тебя домой? Расселся тут… Самолеты ведь не летают вторые сутки, ты уже, наверное, всю техничку пропил…» Он говорил это так, подмигивая нам, стоявшим с такими трагическими лицами, что ни одному Эсхилу и Еврипиду не снилось. Говорил он это явно на публику, то есть на милиционеров, сразу как-то притихших, а бедный Валера, узнавший Федосова, но не знавший его отчества, быстро организовал в своем рту невразумительно-понятное и уважительное: «Генрих Федосыч, Генрих Федосыч, все, последний раз, ну сорвался, туман, накажите…» Генрих Александрович обратился к начальнику отделения: «Отдайте его мне, мы его на собрании разберем, на полставочки посадим, в дубль сошлем на пяток игр, и все тут…» — «Ничего, ничего, забирайте, штраф только вот небольшой, а то он пытался что-то с фикусом изобразить…» Уплатив, кажется, десятку, мы счастливые прямиком пошли в ресторан, где Валера заказал еще пару бутылок за освобождение и за знакомство с Генрихом Федосовым. К счастью, скоро туман рассеялся, и мы разлетелись в разные стороны. Но Валера еще долго не мог прийти в себя от досады. «Как же это я перед самим Федосовым и пьяный, да еще и отчество забыл…»