Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто там?
— Ваш андрогиновый соавтор. Открывайте, я принес вам ужин!
— Я не хочу есть! — ответил Андрей Львович и почувствовал сосущий голод в желудке.
— Открывайте! Есть разговор…
Жарынин был в китайчатом халате. Его лицо выражало то скорбное ободрение, с каким обычно посещают родных покойного. В руках он держал поднос, плотно уставленный тарелками с едой. Причем только на одной лежал штабелек казенных сосисок, на остальных же располагался чистый эксклюзив: соленые огурчики, скользкие и пупырчатые, словно новорожденные крокодильчики; черные лоснящиеся маслины размером со сливу, розовая слезоточивая ветчина, окаймленная нежным жирком, глазастые кружки сырокопченой колбасы, крошечные китайские опята, похожие на маринованные запятые, сало с мраморными прожилками, ломтики бородинского хлеба, усыпанные по корочке кориандром, щедрые сочные куски сахарного арбуза… Из кармана халата торчало горлышко перцовки, а на изгибе локтя висела, зацепившись ручкой, трость.
Оттеснив колеблющегося соавтора, Жарынин вошел в номер, поставил поднос на журнальный столик, торжественно вынул вспотевшую бутылку, выхватил из трости клинок и одним движением снес винтовую пробку. На заиндевевшем стекле Кокотов заметил оплывшие следы его горячих пальцев и впервые за все это время вспомнил, что покойников хоронят замороженными, как бройлеров. Ему с трудом удалось сдержать слезы.
— Ну, как говаривал Сен-Жон Перс: «Дай бог не последняя!».
Выпили. Андрей Львович с удивлением обнаружил, что, несмотря на роковой недуг, водка действует на него по-прежнему: теплит внутренности и туманит мозг.
— Нина Владимировна мне все рассказала… — после недолгого молчания с печальной почтительностью произнес режиссер.
— Что именно? — спокойно уточнил Кокотов, стараясь соответствовать тому уважению, какое игровод испытывает к его болезни.
— О вашем диагнозе. М-да… Она плакала. Знаете, эта женщина вас любит. Но вам сейчас надо думать о другом.
— О чем же?
— О том, что будет после… Как выразился Сен-Жон Перс: «Смерть — это самый главный жизненный опыт, но воспользоваться им, увы, нельзя».
— Чего вы от меня хотите? — мужественно усмехнулся писодей. — Четвертый вариант синопсиса я написать уже, видимо, не успею…
— Вы хорошо держитесь! По-мужски…
— А что мне остается делать?
— Вас интересует, что произошло на суде?
— Не очень…
— Понимаю. Но все-таки послушайте: мы проиграли.
— Вы это уже мне говорили.
— Но мы не просто проиграли. Нет, нас сделали как котят. Растоптали. Уничтожили. Спустили в унитаз. Старики плакали. Если бы вы слышали, как они старались, как выступали! Фантастика! Плач иудеев из «Аиды» отдыхает. Заслушаешься! Бездынько прочитал поэму. Погодите, вспомню… Ага, вот:
Нам рот не заткнете кляпом!
А вы, чей глаз завидущ,
Уберите грязные лапы
От ипокренинских кущ!
— Неплохо, — согласился писодей.
— Морекопов отлил такую речугу, что ее можно без единой помарки вставлять в учебник красноречия. Ну, я тоже кое-что сказанул…
— Про тихую пристань талантов?
— Злой вы и недобрый. Я не отдам вам паспорт.
— Возьмите себе! А что — эти?
— Ничего. Шишигин нес какую-то околесицу. Он, по-моему, вообще никакой не адвокат. Мопсы стали врать, что стариков у нас плохо кормят. Но Саблезубова выскочила, дала кудлатой пощечину и сорвала с нее парик. Представляете, эта…
— Боледина.
— Вот-вот. Она лысая, как шар для боулинга. Судья выгнала обеих. Пока заседали, я сгонял Огуревича в ССС, и он привез еще одно заявление — в нашу пользу. В общем, все шло к победе. Доброедова дважды интересовалась, все ли в порядке с Ласунской, слушала нас вежливо, не перебивая, кивала, даже подсказывала старичкам, если они от волнения забывали слова. А ибрагимбыковцев, наоборот, гноила, обещала выставить вон Шишигина, если тот еще раз скажет «в натуре». Спросила у Гавриилова, кто он по профессии. «Писатель? Неужели? Что же вы мямлите, как контуженный?» Вот тут-то я и насторожился. Обычно благоволят к тем, кого хотят засудить. Так и вышло: удалилась, попила чайку — и через десять минут: «Суд идет. В иске отказать!»
— Почему?
— Задавать такой вопрос суду бессмысленно. Вы же не станете спрашивать у гулящей жены: «Почему?» Потому! Впрочем, Морекопов по своим каналам навел кое-какие справки: ей приказал председатель суда Лебедюк. Редкая сволочь! Коллекционер. Русский авангард собирает. Видимо, ему впарили какого-нибудь Немухина или Целкова — и порядок! Но и это еще не все. Позвонил Кеша, буквально рыдал. Наши акции ушли.
— Куда ушли?
— На хер!
— Поточнее можно?
— Можно. Внезапно вернулся какой-то босс. Он ничего не знал про кредит. А тут котировки на азиатских биржах обвалились. Доуль-Джонс или Даун-Джойс забарахлил. Ну, босс и выставил наши акции на торги. Их немедленно купили.
— Кто?
— Догадайтесь с одного раза!
— Ибрагимбыков?
— Правильно.
— А вы откуда знаете?
— Он сам сказал.
— Когда?
— После приговора подошел ко мне, тварь аульная, был глумливо учтив, спросил про Ласунскую, выразил соболезнования и объяснил, что у него теперь полный пакет акций. Деваться нам некуда. Сказал, хочет послезавтра заехать в «Ипокренино» — поговорить!
— О чем?
— Наверное, о том, как мы будем отсюда выметаться.
— И что вы предлагаете?
Жарынин несколько мгновений вглядывался в соавтора, словно ища в его облике подтверждение своим тайным надеждам.
— Я предлагаю вам подвиг.
— Что-о?
— Подвиг.
— Какой?
— Безумный.
— А именно?
— Убить Ибрагимбыкова!
— Вы в своем уме? — Андрей Львович посмотрел в глаза игроводу и уловил в них мутную сумасшедшинку, замеченную еще в день знакомства.
— Конечно! Подумайте, неужели у вас нет чувства мерзкого бессилия перед злом? Мы живем в мире, где невозможно найти управу на мерзавца, обирающего стариков! Все куплено: газеты, телевидение, суд, закон, конституционная стабильность! Уходя, Ибрагимбыков поманил пальчиком Огуревича, и эта торсионная сявка побежала за ним как привязанная. Меделянский спрашивал только об одном: когда ему отдадут деньги за его акции. Ничтожество! Прав, прав старый пес Сен-Жон Перс: «Демократия — это подлость в законе». Тоталитаризм благороден, он берет все зло на себя, и люди могут жить в добре. А демократия раздает зло людям как бесплатные презервативы. Скажите-ка мне, что страшнее — один кровожадный тигр или тысячи голодных крыс?