Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Люблю! – крикнул Витек.
Испугался собственного голоса, глянул по сторонам. Однако ничего не изменилось. Долина спала, а лес над нею бормотал молитвы.
– Люблю! Слышишь?
И вдруг рванулся, словно намереваясь растолкать все и всех. Полетел вниз головой под откос, ноги не поспевали за туловищем, хотел еще что-то крикнуть, даже разинул рот, и в этот момент дорогу ему заступил ствол старого клена.
Разбудило его ощущение тепла в ладонях. Словно зачерпнул полные пригоршни воды, прогретой солнцем. Оказывается, это пес лизал руки, пахнущие чем-то для него привлекательным. Витек привстал на мокрой листве. Машинально коснулся лба. Нащупал большую горячую шишку, облепленную кровью.
– Это ты, Рекс? – спросил ошарашенно.
Пес подпрыгнул, припал на передние лапы и лизнул ему лоб.
– Почему ты за мной шпионишь?
Витек встал на ноги и почувствовал тошноту. Наклонился, открыл рот, но его не вырвало.
– Я, пожалуй, спятил? Верно, Рекс?
Он продолжил спуск в направлении улицы. Увидал канаву, увидал мутный поток. Набрал в обе пригоршни пронизывающей холодом воды и плеснул себе на лоб.
– Этакая корова, этакая коровища занудная. И чего я шатаюсь по ночам, как идиот? Сейчас, котик, сообразим, что для меня главное. Ага, пожалуй, интеллект, эрудиция, железные нервы, четко намеченная цель, никаких угрызений совести, смерть мягкотелым.
Пес остановился на тротуаре. Дальше он не намеревался провожать. Витек обернулся не без труда.
– Скажи ей, скажи ей… а что ты ей скажешь? – Потрогал голову, охнул. – Лучше ничего не рассказывай. Что было – миновало, забудем. Она шлюха.
Пес молчал, не реагировал на оскорбление хозяйки. Где-то внизу издыхал от одышки товарный состав.
– Шлюха, – повторил Витек, – хотя, может, и нет. Кто в ответе за мой кретинизм? Хотя, пожалуй, все-таки шлюха. Так, вообще.
Потом, в затихшем доме, он пробрался в боковушку.
– Спите, дедушка? – спросил шепотом.
Старик закашлялся, скрипнули пружины койки.
– Я уже никогда не умру. Всех похоронят, а я буду жить.
Витек подошел, присел на краю постели.
– Дедушка, я влюбился.
Вонь прогоркших снадобий защекотала в распухшем носу.
– Я влюбился, слышите, дедушка?
Старик снова надсадно раскашлялся, словно хотел исторгнуть печень.
– Слышу, да уже не помню, что такое влюбленность. Погоди, дай припомнить. Что-то такое было. Какой-то дурман, безумие, полнейшее чудачество. Куда-то бегал, где-то простаивал под окнами, хотел покончить с собой. Помнится, ужасно колотилось сердце, постоянно краснел, что-то болело, крепко болело, зато сладостно, и эта на удивленье сладостная боль возносила до небес, видимо, душа болела или нечто подобное. Теперь уже припоминаю, да, припоминаю, только это меня удивляет, так удивляет, что кажется непостижимым, бессмысленным, словно происходило с кем-то другим, да, что-то такое было, не отрицаю, однако точно, сынок, не припомню.
В соседней комнате заговорила во сне мать. В оконный проем уже втискивалась луна, прямоугольник мертвенного, пугающего света приклеился к стене над головой больного.
– Почему молчишь?
– Я влюбился, дедушка.
– В этом, пожалуй, нет ничего плохого, я уже толком не помню, все у меня перепуталось, хотя тогда, вероятно, было хорошо и наверняка не вредило, раз я до сих пор живу и не могу умереть.
Какое-то время они оба молчали в оглушительно кричащей тишине. Старик начал искать руку внука. Витек услужливо подсунул ему ладонь, ожидая утешения. Костистые пальцы во влажной оболочке жадно ухватили ее.
– А знаешь, я перед сном обязательно перекрещусь и попрошу об отпущении грехов. И все мне кажется, что крестное знамение недостаточно совершенно, неправомочно и не достигает Бога. Поэтому я крещусь еще раз, чтобы подправить, и еще раз, чтобы было лучше, и не могу, сынок, кончить, творю крестное знамение иногда до самого утра. О чем ты задумался, дитя мое?
– Я влюбился, дедушка.
– Ну, ладно уж, ладно. Никто от этого еще не умирал.
– А может, я первый умру.
* * *
В те времена Литва была неопределенным географическим пространством, неясной этнической формацией, неуточненной культурной зоной. В те времена Литва была внезапной летней грозой или, скорее, нутром угасающего вулкана, который умирал в последних конвульсиях. Литва тогда была огромным закатным солнцем, что оставляло после себя россыпи поразительно великолепных бликов и осколков меркнущей радуги.
Она доживала свои дни в польском говоре Виленщины, в белорусских песнях, в литовских прибаутках, еще держалась в гибнущих обычаях, в подверженных минутным вспышкам широких натурах, в несуетной и прочной человеческой доброте. Она уходила в забвенье по просторам, полным буйства цветов, медвяных запахов трав и вселяющих суеверный ужас лесов. Уходила в непостижимое и иссякающее с каждым днем прошлое озерцами тихой грусти, разливами меланхолии, извивами реки предчувствий.
Какими были те люди с литуализированными фамилиями и полонизированными душами, с полонизированными фамилиями и литуализированными душами? Какими были люди, молившиеся Иегове и православному Богу, боящиеся Девай-тиса и Перуна, Черта и Люцифера, Дня поминовения и Судного дня? Какими были те потомки татар, поляков, евреев, литовцев, белорусов, караимов и всех прочих, кого страх, обиды и беды загнали сюда, в северные дебри и болота?
Они разбрелись по свету. Живут разобщенно и одиноко. Забыли свой язык, который был многоязычен. И лишь порой в чужом городе, среди чужих неонов, запоет осенний литовский ветер и сверкнет ненароком злое добро или доброе зло, и в средоточии нормальности вдруг эхом отзовется какая-то захватывающая дух и манящая ненормальность.
Умирает земля чернокнижников и ворожей, умирает земля пророков и мессий, которые так и не успели спасти мир. В вечном шествии победоносной цивилизации в неведомое будущее вытоптаны луга, сожжены боры, вытравлены эмбрионы гениев.
Так возлюбим же то, что осталось от Литвы.
* * *
Витек стоял на углу перед огромной зеркальной рекламой курительной бумаги и папиросных гильз. Поглядывал в сторону гимназии, которую загораживали два ряда каштанов, усыпанных теперь бутонами, словно вымоченными в густом, липком сиропе. Накрапывал дождь, собственно, не дождь, скорее, разжиженные облака дремотно приземлялись на улицах города. Витек глянул в мутное зеркальное стекло и увидал свое лицо, деформированное изъянами рекламного зерцала и вчерашним столкновением. Узрел физиономию, которая столько раз казалась ему интересной, симпатичной, хотя чаще повергала в отчаянье заурядностью, добропорядочной глупостью и возмущала тем, что обретена им вопреки его воле. Шишка посинела, удобно устроившись на лбу, нос заметно увеличился в размерах.