Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты сделала, чтобы тебя слушали?
— Как — что сделала? Я пыталась, никто не слушал!.. Так лучше буду танцевать и улыбаться, как они, и брать за каждую ночь по золотому пальцу!
— Учись смотреть сквозь запертые двери, — сказал Мараму, так прижимая её к себе, что стало больно от его подвесок, впившихся в спину. — Ты видишь улыбки и танцы — подумай, чего не видишь. Медок не плясала семь дней, не выходила, и к ней звали целительницу, за это Имара и стребовала золотой палец. Сможешь гордиться подобным? Она может. Ты сможешь?
— А что остаётся ещё? — воскликнула Нуру. — Что ж, пожалуй, не хуже порезов от листьев скарпа, и не хуже кровавого кашля от мелкой пыли. Не больнее, чем если корабельный груз упадёт на тебя, ломая кости! Тело — лишь орудие, какой труд ни возьми. Мне храмовник сказал, что Великий Гончар не осудит! Ты музыкант — что ты знаешь о нищете? Знал бы, как мне хотелось бусы, хоть самые простые, или кольцо, но как тебе понять? У тебя всего в избытке, и смеешь упрекать! И зачем мне, как тот торговец, везти полотно на Сайрилангу, а отсюда кур, если вот, руку протяни, серебро, и мужская любовь…
— Это не любовь. Не спеши, поговори с Имарой. Может, она согласится на истории.
— Она? Она никогда не согласится!
— И всё же спроси вечером. Я вижу, тебе повезёт.
— Ты видишь! — сердито сказала Нуру и рванулась всем телом, едва удержавшись на ногах. — Ты видишь! А я вижу…
Звякнули бусы и подвески. Чёрные глаза Мараму были совсем рядом, впервые так близко, не вечером, не ночью — при свете дня, глубокие и уставшие. А белая краска растрескалась, стёрлась, и под ней проступило иное: полосы на щеках. Не такие, как рисуют женщины, что рядятся дикарками. Не ярче жилки на запястье. Настоящие.
— Ты!.. — выдохнула Нуру, отступая — гадальщик не стал держать — и упёрлась в холод полированного камня. — Порченая кровь! Ты из тех, кого Великий Гончар не хотел видеть на этой земле!
— Не кричи, — сказал ей Мараму, прижимая ладонь к щеке. — Я шёл за краской. Не бойся, я скоро уйду.
Синяя ткань его свободных одежд сбилась, ряды длинных, до пояса, бус съехали на сторону. Под ними блеснули рукояти ножей.
— Я уйду сама! — воскликнула Нуру и шагнула к стене, обходя его. Мараму отстранился тоже.
В проёме стоял пакари с рыжей, тронутой утренним лучом спиной, глядел маленькими глазами в складчатых веках, помахивая хвостом. Задрав гибкий нос, он взвизгнул.
— Кыш! Кыш! — махнула руками Нуру. — Прочь!
Ждать она не стала. Зажав подол, неловко переступила зверя и заспешила, не оглядываясь, к комнатам. Без стука толкнула серую дверь, заперла за собой и упала на колени у постели, где, разметавшись, спала Шелковинка.
— Сестрёнка! — позвала Нуру шёпотом и тронула за плечо.
В комнате стоял густой винный запах, и сандалии лежали по разным углам, будто их швыряли в стены. В изножье охапкой привядшей травы свернулся вчерашний наряд. Ценный шёлк, расшитый золотом, измялся. Нуру потянула его, расправила и встала, чтобы повесить на гвоздь рядом с другими платьями. От босых ног разбежались крашеные глиняные бусины — ещё вчера звенели на одной нити.
— Подай кувшин, — хриплым со сна голосом попросила Шелковинка. — Зачем ты здесь, что случилось?
— Что ты знаешь о Мараму? — спросила Нуру, послушно взяв кувшин, но, не спеша отдавать, растерянно огляделась.
— Что ты? Давай сюда! — шёпотом поторопила Шелковинка, приподнимаясь и протягивая руку.
— Здесь не вода — вино. Должно быть, он тут по ошибке. А вода…
— Дай уже!
Глотнув, Шелковинка утёрла губы, поставила кувшин и опять легла, прикрыв глаза рукой.
— Я принесла бы воды… — начала Нуру. — Ты что, пьёшь вино? Неразбавленное? Ведь это позволено только мужчинам! А если Имара узнает?
— Сестрёнка… Трещишь, как хворост в печи, за треском ничего не слышишь. В этом месте свои порядки, ты с нами не первый день. Будешь пить с мужчиной вино, если он захочет, а потом начнёшь и сама. Так легче жить. Так что там с Мараму?
Нуру села у стены и замолчала.
— Или говори, или дай доспать, — сказала Шелковинка, устало глядя из-под руки.
— Он давно здесь?
— Недавно, с поры ветров. Явился как раз перед тем, как пришли кочевники.
— Как Имара взяла его? Он поздно пошёл за пакари, у него нет камбы…
— Он гадальщик, — прервала её Шелковинка, взмахнув рукой. — Тише, молю! Первым делом он гадальщик, оттого и взяли. Без него в женском зале было скучно. Говорят, Имара не хотела его брать, но он что-то сказал ей, и она тут же согласилась. Потом наш старый музыкант заболел, и Мараму его заменил.
— Хорош гадальщик! — воскликнула Нуру, забывшись, и, увидев, как морщится Шелковинка, понизила голос:
— Лжёт он всё, говорит то, что люди хотят услышать. Так и я могу! Он лжец. Сестрёнка, а ты замечала, что он… дурной человек?
Шелковинка вздохнула, села на постели и поглядела хмуро.
— Дурной? — спросила она сурово. — Это как же — дурной?
— Злой, бесчестный! Может, он чью-то кровь пролил, а теперь прячется тут. Может, и пакари у него краденый…
— С чего ты болтаешь такое?
— Должно быть, ты не знаешь, — сказала Нуру. — Знала бы, поняла. Говорили, отец его мореход…
— Должно быть, я ошиблась в тебе, Синие Глазки, — прервала её Шелковинка. — Ты слушаешь, о, ты слушаешь, только не то, что нужно, а сплетни! Ты не видела зла от Мараму. Я скажу тебе больше: Медок сердится не зря, и не только она. Думаешь, мы все тут по своей воле?
Она придвинулась, гневно сведя брови — растрёпанные косы свесились, бросая тень на лицо, усталое, со следами несмытой краски, — и продолжила с жаром:
— Здесь долго не ждут. О, здесь учатся быстро, а упрямиц ловко убеждают — есть много способов, что не портят тела, сестрёнка, но ты всего избежала, потому что Мараму отчего-то тебя пожалел. Каждый день он гадает Имаре. Он сулит, что ты принесёшь много золота, нужно лишь