Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колдунья уже подобрала свой плащ и теперь расправляла его на плечах.
— Нет, так тебе не уйти, Нанно! — вскричал лаццароне; он бросился к ней и схватил ее за руки. — Мне можешь говорить все что тебе вздумается, но Луизе, моей святой сестрице, — другое дело! Как ты сама сказала, мы с ней вскормлены одной грудью. Я охотно умру дважды, если понадобится: раз за себя, другой — за нее. Но я не допущу, чтобы тронули хоть один волосок на ее голове! Поняла?
И он указал рукою на молодую женщину: бледная, неподвижная, тяжело дыша, та снова опустилась в кресло, не зная, в какой степени верить албанке; во всяком случае, она была глубоко взволнована и смущена.
— Хорошо, раз вы оба этого хотите, попробуем, — сказала колдунья, подходя к Луизе. — И если возможно предотвратить рок, прибегнем к заклятию, хоть противиться тому, что предначертано, считается святотатством. Дай руку, Луиза.
Луиза протянула трепещущую, судорожно сжатую руку; албанке пришлось разогнуть ее пальцы.
— Вот линия сердца, разорванная на два отрезка под холмом Сатурна; вот крест на середине линии головы; вот, наконец, линия жизни, резко обрывающаяся между двадцатью и тридцатью годами.
— А знаешь ли ты, откуда ждать опасности? Можешь ли сказать, как предотвратить ее? — воскликнула молодая женщина, подавленная ужасом, в который повергла ее молочного брата мысль о грозящей ей опасности; тревожный взгляд, дрожащий голос, трепет, охвативший все ее существо, говорили о том, что и она охвачена страхом.
— Любовь, опять любовь! — воскликнула колдунья. — Любовь роковая, непреодолимая, смертельная!
— Но знаешь ли, по крайней мере, кто станет предметом этой любви? — спросила молодая женщина, перестав сопротивляться и отрицать, ибо уверенный тон колдуньи постепенно обезоружил ее.
— В твоей судьбе, бедняжка, все загадочно, — ответила албанка. — Я вижу его, но не знаю, кто он; он представляется мне существом не из этого мира, это дитя железа, а не плод жизни… Он рожден… Это немыслимо — и все-таки так оно и есть: он рожден покойницей!
Колдунья застыла, уставившись в одну точку, словно хотела во что бы то ни стало прочесть что-то скрытое тьмой; глаза ее расширились и стали круглыми, будто у кошки или совы, в то время как она поводила рукою, словно желая откинуть какую-то завесу.
Микеле и Луиза смотрели друг на друга: холодный пот выступил на лбу лаццароне, Луиза была бледнее своего батистового пеньюара.
— Ах, дураки мы, что слушаем эту полоумную старуху! — вскричал Микеле после минуты молчания, стараясь преодолеть гнетущий ужас. — Если меня повесят, это еще куда ни шло: я вздорный, и в моем положении, с моим нравом вполне возможно, что я скажу что-нибудь лишнее, совершу преступление — полезу в карман за ножом, замахнусь им, а дьявол тут как тут со своими искушениями; стукнешь человека, тот падает мертвым, сбир арестовывает тебя, комиссар допрашивает, судья осуждает, маэстро Донато 22 кладет тебе руку на плечо, накидывает веревку на шею и вешает тебя! Все в порядке! Но ты! Ты, сестрица! Что может быть общего между тобою и виселицей? Тебе, с твоим голубиным сердцем, и во сне не приснится никакое преступление! Кого можешь ты убить своими нежными ручками? А ведь приговаривают к смерти только тех, кто сам кого-то убил. Вдобавок, здесь не казнят богатых! Знаешь, Нанно? С нынешнего дня перестанут говорить «Микеле-дурачок», а будут говорить «Нанно-дурочка».
Тут Луиза схватила брата за руку и пальцем указала ему на колдунью.
Та сидела по-прежнему неподвижно и молча; только немного склонилась и, казалось, благодаря усилиям воли начинала кое-что различать в той тьме, на непроницаемость которой она только что жаловалась; худая шея ее выступала из черного плаща, и голова качалась из стороны в сторону, как у змеи, готовой на кого-то кинуться.
— Вот теперь вижу его, вижу, — промолвила она. — Это молодой человек лет двадцати пяти, черноглазый и черноволосый; он идет, он приближается. Ему тоже грозит великая опасность — смертельная! Следом за ним идут двое, трое, четверо… Под полою у них кинжалы… Их пятеро, шестеро…
Потом вдруг, словно внезапно прозрев, она почти радостно вскричала:
— Ах, только бы они убили его!
— А если бы они его убили, что случилось бы? — спросила Луиза в тревоге, вся обратясь в слух.
— Если бы он погиб, ты была бы спасена, потому что причиною твоей смерти явится он.
— Боже мой! — воскликнула молодая женщина, поверив колдунье, словно ей самой привиделось то, о чем поведала старуха. — Боже мой, кто бы он ни был, храни его!
Не успела она произнести эти слова, как под окнами прозвучали два пистолетных выстрела, потом крики, проклятия и лязг оружия.
— Синьора! Синьора! — вне себя закричала вбежавшая в комнату служанка. — За стеною сада кого-то убивают!
— Микеле! — воскликнула Луиза, протянув к нему молитвенно сложенные руки. — Ты мужчина, при тебе нож, ты же не оставишь человека в беде, не допустишь, чтобы его зарезали!
— Еще бы! Клянусь Мадонной! — отвечал Микеле.
Он тут же кинулся к окну и распахнул его, собираясь выскочить на улицу; но вдруг он вскрикнул, отпрянул назад и глухим от ужаса голосом прошептал, прячась за подоконник:
— Паскуале Де Симоне, сбир королевы!
— Так, значит, спасать его придется мне! — воскликнула Сан Феличе.
И она бросилась на крыльцо.
Нанно хотела было удержать ее, но опустила руки и сказала, покачав головой:
— Ступай, бедная обреченная! Да исполнится веление небесных светил!
Как помнится, мы расстались с Сальвато Пальмиери в тот момент, когда он собирался сообщить заговорщикам ответ Шампионне.
Ведь Этторе Карафа от имени итальянских патриотов обратился к французскому генералу, только что назначенному командующим Римской армией, с письмом, в котором сообщал о настроении умов в Неаполе и спрашивал, можно ли, если вспыхнет революция, рассчитывать на поддержку не только французской армии, но и французского правительства.
Скажем несколько слов об этом прекрасном республиканском деятеле, одной из самых благородных личностей, появившихся у нас в те дни патриотизма. Нам предстоит отвести ему должное место в широком полотне, что мы попытаемся изобразить, однако, показывая, куда он направляется, полезно разъяснить, откуда он пришел.
В то время, о котором идет речь, генералу Шампионне было лет тридцать пять; по приветливому, ласковому лицу его можно было принять скорее за светского человека, нежели за воина; однако за этой внешностью скрывались несокрушимая воля и беззаветная храбрость.
Он был побочный сын президента местного сословного собрания; не желая передать свое имя, отец присвоил ему другое — по названию небольшого поместья, которым он владел в окрестностях Баланса, откуда был родом.