Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Войдя в небольшую квартиру, я растерялся: трудно было представить себе большее запустение. Все жили тогда в тревоге, но внешний быт еще сохранялся, а Марина как будто нарочно разорила свою нору. Все было накидано, покрыто пылью, табачным пеплом. Ко мне подошла маленькая, очень худенькая, бледная девочка и, прижавшись доверчиво, зашептала:
Я похолодел от ужаса: дочке Цветаевой – Але – было тогда лет пять, и она декламировала стихи Блока. Все было неестественным, вымышленным: и квартира, и Аля, и разговоры самой Марины – она оказалась увлеченной политикой, говорила, что агитирует за кадетов…»[77]
Несмотря на полное отсутствие бытовых удобств, на трудности с пропитанием, на придирки властей, Марина в 1918 году виделась со многими людьми. И если можно сказать, что перо ее оставалось активным, то и сердце тоже не бастовало. Всегда быстро воспламеняющаяся, она сначала влюбилась в юного (ему исполнился двадцать один год, когда ей было двадцать пять) поэта Павла Антокольского, который был учеником Вахтангова в Третьей студии Московского Художественного театра, находившейся в Мансуровском переулке на Остоженке. Погрузившись благодаря ему в волнующую и подвижную артистическую среду, она немедленно переключилась на актера и режиссера Юрия Завадского, посвятила ему несколько стихотворений, вошедших в цикл «Комедьянт»,[78] и – стала писать пьесы… Забавляясь тем, как можно заставить беседовать между собою созданные твоей фантазией персонажи, она и не надеялась, что придет время, когда ее маленькие шедевры увидят свет рампы. Но на самом деле главным ее открытием этого периода стала молоденькая актриса Софья Голлидэй (Сонечка). Влюбленность оказалась мгновенной, любовь – разделенной. Софью совершенно покорили авторитет этой похожей на мальчика-подростка поэтессы и уникальность ее личности. Да и Марина позволила себе ответить на эту полуребяческую страсть юной подруги, страсть, где к обоюдному восхищению примешивалось сапфическое чувство, в котором обе стыдились признаться даже самим себе. Об этой истории, нежданно ворвавшейся в ее жизнь, Цветаева рассказала в очередном цикле стихотворений и в поэтичнейшей прозе, названной ею «Повесть о Сонечке».
Все эти дружбы, все эти мимолетные увлечения не смогли исцелить Марину от главного: тайная ее рана – судьба мужа, добровольца Белой армии – никак не затягивалась. Думая о нем и его товарищах по оружию, она сочинила целый сборник стихов «Лебединый стан», в котором воспевались те, кто рисковал жизнью, стремясь освободить родину от большевистского ига. Узнав, что после нескольких героических сражений белые войска оказались в ситуации, когда оставалось только сдаться под натиском красных орд, она написала:
И еще:
Этими стихами во славу добровольцев, вышедших в крестовый поход против большевизма, Марина старалась убедить и себя саму, что была права, встав на сторону верности и не побоявшись авантюрного пути. Но каждый день ее тревога, ее тоска возрастала: к тому, что вестей от мужа так и не пришло, добавились отсутствие денег, нехватка еды, дров для отопления, а главное – утрата веры в будущее. Революция была безжалостна к вчерашним богачам. И даже тот жалкий капитал, который хранился у Цветаевой в банке, тоже исчез в ходе конфискаций всякого рода. Она существовала, едва сводя концы с концами, продавая последние драгоценности, выстаивая часами в очередях за продуктами, которые выдавались в центрах помощи детям лишенцев, в надежде хоть чем-то прокормить своих двух девочек, единственное ее платье превратилось в лохмотья. Целыми днями она мела, скребла, стирала… Вот как она описывала обычный свой день в конце ноября 1919 года: «…встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – ведра – кувшины – тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре… Самовар ставлю горячими углями, которые выбираю тут же из печки… Потом уборка… потом стирка, мытье посуды: полоскательница и кустарный кувшинчик для „детского сада“… Маршрут: в детский сад (Молчановка, 34) занести посуду, – Староконюшенным на Пречистенку за усиленным (питанием. – А.С.), оттуда в Пражскую столовую (на карточку от сапожников), из Пражской (советской) к бывшему Генералову – не дают ли хлеб – оттуда опять в детский сад, за обедом, – оттуда – по черной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и жестянками – ни пальца свободного! И еще ужас: не вывалилась из корзиночки сумка с карточками?! – по черной лестнице – домой. Сразу к печке. Угли еще тлеют. Раздуваю. Разогреваю. Все обеды – в одну кастрюльку: суп вроде каши… Кормлю и укладываю Ирину… Кипячу кофе. Пью. Курю… В 10 часов день кончен. Иногда пилю и рублю на завтра. В 11 часов или в 12 часов я тоже в постель. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросой, иногда – хлебом…»[81]
А как только выпадала минутка отдыха, она записывала стихи в тетрадку, чтобы убедить себя: это все еще она, та самая Марина Цветаева, которая когда-то мечтала стать великим поэтом. Однажды ее квартирант, работавший в ЧК, «коммунист, кротчайший и жарчайший», как писала о нем Цветаева, сжалившись над ней, предложил работу – в Народном комиссариате по делам национальностей, Наркомнаце, который находился тогда в «Доме Ростовых» на Поварской. И теперь, с утра до вечера прикованная к рабочему столу, она составляет архив газетных вырезок: «излагаю своими словами Стеклова, Керженцева, отчеты о военнопленных, продвижение Красной Армии и т. д. Излагаю раз, излагаю два (переписываю с „журнала газетных вырезок“ на „карточки“), потом наклеиваю эти вырезки на огромные листы…» Работа бессмысленная, Цветаева предполагает, что все это «совершенно бесполезно и рассыплется в прах еще раньше, чем это сожгут».[82]