Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Патроны кончились… мать… — Игумнов ругнулся — словно камешек булькнул, брошенный в воду, отпрыгнул от «Дегтярева». Пулемет отвалился на приклад, завис на краю траншеи. Он метнулся в сторону, припал к трофейному MG-13 и почти моментально открыл огонь. Поливал широкими охватами, матерился как последний сапожник. Немцы падали, как оловянные солдатики. Остальные все еще бежали, но уже без особого интереса. «Пантера» взгромоздилась на косогор, кто-то бросил под нее противопехотную «лимонку». Навредить броне эта граната не могла. Но разметала косогор, вывернула мощный пласт земли, и танк просто просел, утонул, погрузился в землю и уперся передом в накат траншеи. Взревели моторы, но с функциями бульдозера у «пантеры» было как-то слабовато. Водитель переключился на заднюю. Но бензобак уже полыхал, и далеко он не уехал… Последний танк, наступающий на правом фланге, ворвался-таки на позиции штрафников, принялся утюжить ходы сообщений. Но пулеметчик отсек воспрянувшую пехоту, какой-то ловкач уже гарцевал на броне, как джигит на необъезженном жеребце. Люк оказался не задраен. Он швырнул гранату в утробу танка, спрыгнул на восточный склон холма…
Пехота дрогнула. По меньшей мере семьдесят солдат вермахта топтались перед косогором, перебегали с места на место, изводили остатки боеприпасов. Высота стояла.
— Бросайте гранаты! — крикнул Чулымов.
И зацвели фонтаны взрывов. Противник метался в дыму, пятился. Какому-то бравому фельдфебелю удалось собрать несколько человек, они кинулись на штурм высоты, строча из автоматов, выкрикивая потешные немецкие ругательства.
— Лови, фашист, гранату… — добродушно проворчал Костюк, схватил последнюю «колотушку», что лежала под локтем с отвинченным колпачком, дернул за кольцо и легким движением переправил через бруствер. Взрывной волной разметало солдат.
— Вперед, в атаку! — прогремел Чулымов. — За Родину! За Сталина!
— Да шел бы ты в болото со своим Сталиным… — проворчал измазанный с ног до головы Гурвич, передернул затвор, выжидающе уставился на Зорина.
— Ну что, бойцы? — проворчал Зорин. — Вылезаем из окопов и спасаем Россию-матушку?
Поднялись все разом, хлынули с горы. Из дыма, гари, пламени — выбегали дико орущие солдаты с воспаленными глазами, неслись, не разбирая дороги! Даже мертвые, прежде чем упасть, успевали сделать несколько шагов! С ревом повалился, невольно прикрыв собой Зорина, срезанный очередью Халилов. Схватился за сердце бывший комсорг Липатов, рухнул на колени, а затем и носом — в траву. Но остановить эту лаву было невозможно. Немцы побежали, их захлестнул этот орущий ураган! Мельтешили приклады, штыки, сверкающие на восходящем солнце — у тех, кто успел их примкнуть. Пленных по доброй традиции не брали — тех, кто падал на колени и задирал руки, убивали на месте. Куда их? Тряслось перед глазами перекошенное от страха лицо молодого автоматчика. Слишком молодого — ничего себе детский сад. Сопли бы подтер, малолетка. Так мы еще и плачем навзрыд горючими слезами? Зорин занес приклад, ударил точно в переносицу. Хорошо помер. Так и надо — без шума, пыли. Перешагнул через тело, схватился с дюжим рядовым, от которого безбожно воняло — страхом, потом. Не помощник в деликатном деле страх — тот судорожно пытался вытянуть нож из чехла. Зорин подождал, пока вытянет, позевал немного. А потом перехватил атакующее снизу вверх запястье, вывернул руку и поразил фашиста в грудь его же собственным оружием…
Не вынесли атакующие этого безумия, сломались, побежали. Бросали оружие, чесали к низине, где их могли укрыть кустарники и высокая трава. Да и туман еще не полностью рассеялся. Их не стали преследовать, стреляли вслед — руки и ноги тряслись, не слушались. Разгром был полный, но какой ценой? Зорин, спотыкаясь, шел обратно. Ох, как тяжелы были эти метры наверх… Рухнул на колени перед умирающим Костюком.
Боец лежал на спине, зажимал рану в животе, откуда толчками вытекала кровь, пытался что-то сказать, глаза стекленели. Но вот улыбка пробилась сквозь боль — понял, что победили. Затрясся в агонии, кровь пошла горлом — густая, черная, похожая на желе…
Он сидел на чудом сохранившейся ровной площадке перед взорванным немецким блиндажом, пытался выбраться из отупения, но оно засасывало. Краски гасли в глазах. Мир становился двухцветным — серо-черным. Собирались выжившие солдаты отделения. Добредали, падали без сил — потрясенные, контуженные, очумелые. Не всех еще выкосила война. Свалился полностью опустошенный, с расцарапанной физиономией Ванька Чеботаев. Прижался затылком к стене и сразу уснул — захрапел богатырским храпом. Привалился к нему Ралдыгин, кряхтя, извлек трофейную малиновую пачку с сигаретами, прикурил, сделал непродуманно глубокую затяжку, посинел, закашлялся, принялся ругаться — из чего, видимо, явствовало, что в жизни приходилось курить сигареты и получше. Осторожно коснулся уха, превратившегося в комок запекшейся крови.
— Пельмень порвал? — пошутил Зорин.
— Да ладно, еще один есть…
— Хе-хе, опарафинили фрица? Зацените, братва, чё надыбал… С покупкой, блин, вернулся. — В окоп свалился какой-то подозрительно сияющий Фикус, продемонстрировал всем желающим роскошный офицерский бинокль. — Камбала двуглазая, блин… Себе оставлю, даже не возражай, старшой, а то обидится Фикус. — Он глянул на Зорина через окуляры, зашелся хиленьким смешком. — Ты у меня, как в микроскопе, старшой… Скотинку там внизу освежевал — офицера недостреленного. Обшаманил его, как положено. Камбалу вот нашел, перышко знатное реквизировал… А это что за хрень? Пити-мити, что ли? — Фикус выудил из кармана мятую пачку каких-то странных денег, бросил под ноги. Разлетелись купюры — коричневые, с занятными картинками готического содержания. Никто не нагнулся. Только шеи вытянули, всмотрелись. Пити-мити на блатном жаргоне означало, надо полагать, «деньги».
— Рейхсмарки, — фыркнул Ралдыгин. — Не, Фикус, в советской стране ты на эти бабки себе счастье не купишь.
— В натуре? — Фикус расстроенно почесал затылок. — Лажанулся, стало быть? Ну и ладно…
— В советской стране, Фикус, ты ни на какие бабки счастье не купишь, — сипло выговорил Гурвич, грузно приземляясь рядом с уголовником. — В советской стране не в деньгах счастье. А счастье в том, что ты живешь в единственном на свете справедливом государстве, где молодым везде у нас дорога, а старикам везде у нас почет.
— Заткнись, Гурвич, — простонал Зорин.
— Не понимаю, Ленька, — проворчал чумазый Игумнов, свешивая ноги с бруствера, без пулемета он смотрелся как-то сиротливо, — почему ты до сих пор не у немцев служишь.
— Да западло это, — вздохнул Гурвич, — у немцев служить. Моя это страна — какая ни есть. Вырос в ней, образование получил, с женой познакомился, двух лялек на свет нарожал — ну, не сам, конечно. И зарплата у меня в «кабэ» не такая уж крохотная была… Ты сам подумай, Федька, своей куриной башкой — как я могу служить у немцев, если я ЕВРЕЙ? Не какой-нибудь там русак, или ариец, или драный фольксдойче, а представитель богоизбранной нации!
— Тьфу ты, — сплюнул Федор и засмеялся.
— Подвинься, богоизбранный, — проворчал Кустарь, падая рядом с Гурвичем. Он морщился и держался за живот — похоже, в драке пропустил ответственный удар. Все с любопытством уставились на бывшего дезертира. Боец молчал — и никто не стал комментировать его чудесное приобщение к миру живых.