Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два дня спустя взвыл где-то близко фабричный гудок и ревел грозно, как разгоняющийся локомотив; а может, то и был локомотив. Радио заговорило громко и хладнокровно, ритмично повторяя одни и те же слова: «Воздушная тревога». В седьмой квартире метался и подбегал к запертой двери пес. Через несколько минут — сирена продолжала выть — что-то грохнуло так близко и страшно, что дом задрожал и так стоял, охваченный ужасом и дымом, который милосердно скрыл от него то, что называлось бомбежкой.
Когда начала оседать пыль и грязные слои удушливого дыма чуть поредели, стало непривычно тепло справа, где стоял доходный дом.
Которого больше не было.
Место в пространстве, где он стоял, горело ярким огнем, несмотря на яркое июньское солнце, которое, напротив, предпочло скрыться в дыму. Успели ли спрятаться в бомбоубежище люди, если они следовали предписаниям домкома, и сам домком, это еще предстоит узнать, а тротуар перед домом № 21 щедро засыпан стеклами. В самом деле: кто же заклеит бумажными полосками окна опечатанных квартир?
Странно и страшно было ступать по этому незимнему льду из стекла, и дядюшка Ян, надев старые брезентовые рукавицы, принялся осторожно убирать самые крупные осколки. Он первым и обнаружил, что нижняя ступенька парадного крыльца раскололась пополам, и долго качал головой, боясь посмотреть туда, где догорал огонь. Внутри дома, на лестнице и в коридорах, все осталось целым, даже зеркало, хотя оно частично пострадало от бомбежки: в углу толстого стекла появилась косая трещина, как гримаса на обиженном лице.
Возвращаясь домой, Натан Зильбер увидел, что Палисадная улица перекрыта. Чуть ли не бегом он кинулся вокруг, пересек сквер, обогнул приют, вышел к дому — да так и застыл.
Дом был сдвинут с места. Вернее, казался сдвинутым, потому что соседнего, углового, дома больше не было: на его развалинах суетились люди с лопатами (он вспомнил разговор с Максом), кто-то тащил носилки. «И разверзлась земля, и поглотила Кору, Датан и Абирам…» Кому принадлежали эти странные, нездешние имена? Дед ответил бы, но деда давно нет, а земля разверзлась и поглотила целый дом. И Кору, Датан и Абирам, кем бы они ни были.
А наш стоит. Ступенька раскололась, повылетели стекла… Как если бы человек во время землетрясения отделался треснувшими очками и лопнувшей губой, думал потрясенный нотариус, протирая собственные запорошенные пылью очки; невероятно.
…В день, когда началась война, Леонелла в Кайзервальд не попала: патруль пропускал только военные машины. Как-то удалось дождаться завтрашнего дня.
Должна быть записка, твердила она себе. Непременно должна быть, убеждала она дома и деревья, проносящиеся за окном такси. Не может быть, чтобы ничего не оставил, внушала шелестящим кустам. Шоферу велела подождать, и это прозвучало с такой привычной уверенностью, что тот и не подумал возражать, а лишь кивнул, уселся поудобнее и сдвинул на затылок фуражку.
Она решила еще раз обойти весь дом, но сначала нужно было выбросить сирень. Великолепный букет съежился, листья стали грязно-серыми и повисли по краям, грозди сморщились и заржавели. Гнусная зеленая жижа стояла в вазе, как испорченный бульон, и Леонелла с омерзением выплеснула все содержимое.
Медленно открывала двери — и закрывала, все еще не веря, что ничего не найдет.
Не было. Ничего не было.
Всю неделю она убеждала себя, что просто небрежно искала; потому и рвалась сюда снова. Покружив по комнатам, вернулась в гостиную и остановилась, опершись локтями на рояль. Зачем-то приподняла крышку. Под крышкой тихо скучали неподвижные рояльные внутренности. Она подняла тяжелое белое крыло выше — и отпустила с яростным наслаждением. Крышка упала, и тревожный гул разбудил дремавшего за рулем шофера.
Дамочка вышла из дома совсем не так, как вошла: шляпка у ней съехала набок, а дверь швырнула и не обернулась. Правду сказать, так и провожать никто не провожал. Не иначе, как разругавши вдрызг: она, небось, посуду там колотила. Шофер поправил фуражку и завел мотор.
Из тех, кто помнит первый день Страшного лета, когда танки прошли перед домом, а на них лежали свежие цветы, не успевшие провялиться на горячем металле, — из тех, кто помнит этот день, иных уж нет, только какие-то бирюльки хранятся у дворничихи в рукодельной корзинке.
Сегодня опять идут танки, но в другую сторону и без цветов. Не только танки: машины с военным начальством, пыльные грузовики с молчаливыми и пыльными, точно глиняными, красноармейцами; пехота. Их никто не напутствует, но все провожают — глазами. По выражению глаз трудно понять, какие слова не сказаны.
Оставаться всегда трудней, чем уходить.
Взрывы бухают то вдали, то пугающе близко. Колонна сворачивает к Московской, но там затор, и движение приостанавливается как раз на уровне дома № 21. Красноармеец в потной гимнастерке просит воды. Безошибочно обращается к старухе в платке, стоящей в воротах напротив, где никто никогда не стоит. Она возвращается еще с двумя старухами, которые несут ведро и кружку. Солдаты прилипают к ведру и пьют через край, отталкивая локтями один другого. Первый с сожалением протягивает хозяйке пустую кружку: «Спасибо». У ворот появляется, стуча палкой, лысый старик с седыми усами и спрашивает очень громко, почти кричит:
— Что, германец догнал?
Лейтенант, которому надоело вытягивать голову: что там впереди, чего стоим, — отзывается важным голосом:
— Передислокация, папаша.
— Я говорю: германец гонит? — не слышит старик, покалеченный в окопах 1914-го и ничьим отцом не ставший, и лейтенант уныло повторяет про передислокацию, в которую так хочется верить.
Старухи уносят ведро. Старик с палкой пытается еще что-то сказать, но колонна начинает двигаться вперед.
Вернее — назад: к Москве.
А в доме народу прибыло! — Если считать народом крохотную плотную личинку, закрученную во что-то розовое. Ее очень бережно несет какой-то красноармеец. Прежде чем ступить на расколотое крыльцо, он отводит в сторону руки с розовым батончиком и смотрит вниз, чтобы не оступиться. Рядом с ним идет жена дантиста и тоже ступает очень осторожно. Позвольте, да этот с батончиком никак доктор Ганич! Ну да: только в форме. Как эти, которые уходили. Что, тоже уйдет? Зачем? Ведь там, в конце пыльной улицы, скрылись чужие, пришлые, а доктор Ганич всю жизнь прожил в этом городе; зачем?..
Дантист сам не знает, чего ждать. Необмятая гимнастерка и широкие, как юбка, галифе означают, что он принадлежит не себе, а некоему «территориальному стрелковому корпусу». Сегодня корпус еще в городе, а завтра может быть переброшен на фронт: передислокация. Как объяснить это жене, чтобы она не плакала? Лариса устроена так же, как большинство женщин: они думают одновременно о разном и на несколько ходов вперед. Вадима заберут на фронт, а там сразу убьют; надо искать новое жилье, потому что дом могут бомбить, вот как соседний; как назвать дочку, и как жить дальше?..