Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, бывало и повеселее!
Ну, например, сон, в котором меня целует мой репетитор по математике, милейший и смешнейший Евгений Исаевич Абелев, секс-символ моей мятежной юности. Лысый, близорукий, пришепетывающий и нежно обожаемый издалека.
В Евгения Исаевича я влюбилась моментально. Какая, к дьяволу, математика, когда жаркое дыхание за спиной и полный участия взгляд влажных глаз, – я шла на уроки, как на бал, – долго вертелась перед зеркалом, пытаясь соорудить нечто убийственно прекрасное из непослушных волос.
Чтоб наверняка. Чтобы хотя бы один раз неподражаемый Евгений Исаевич, забыв о проклятом учебнике Сканави, взглянул на меня…
Понимаете?
Как на женщину, черт побери, как на женщину…
Евгений Исаевич понимал, с кем он имеет дело. Только его участливая ладонь на моем колене могла сдвинуть дело с мертвой точки.
Карина, открой голову! – вопил он и носился по комнате, сжимая свою собственную, неправильной грушеобразной формы.
Близость Евгения Исаевича заставляла творить чудеса.
Я пропахала задачник Сканави вдоль и поперек. Не сходя с места, расправлялась с синусами, не говоря уже о косинусах.
К концу года изощренные упражнения Сканави отлетали от зубов, – я небрежно разбирала сложнейшие геометрические задачи, – ничто так не дисциплинирует ленивый женский ум, как одобрение любимого мужчины.
Евгений Исаевич знал, что пребывающей в мечтательной коме отроковице нужна крепкая мужская рука. Когда рука его оказывалась на моем колене, я роняла карандаш, тетрадь, теряла голову, слух, зрение.
Но через каких-нибудь пять минут ГОЛОВА ОТКРЫВАЛАСЬ.
Но это что!
А сны с самолетами!
А сборы в дорогу! А чемоданы, ползущие по багажной ленте! Лопающиеся от натуги, от переизбытка вещей саквояжи! А замерзшие таксы в отсеке! А пробитые иллюминаторы!
А случайные мужчины в номерах!
Это незабываемые сны. Созвучные разве что ладони Евгения Исаевича на моем колене.
Мужчины эти многолики и вездесущи. В снах случается, в основном, то, чего никогда! ни под каким видом! не может произойти в реальной жизни.
Только во сне возможна трепетнейшая встреча с «удаленным» персонажем – удаленным мною по разного рода причинам, и, как правило, навсегда.
Только во сне возможно прекрасное завершение истории, потерявшей вкус, смысл и сюжет. Истаивающей в зыбкой фазе предутренней агонии.
Что, безусловно, предпочтительней остывающего в глотке цемента или смирительной рубашки с зашитым воротом.
Эта девушка, сидящая на подоконнике у окна с распахнутыми ставнями.
Да, помимо стекол были ставни, либо наглухо задраенные (на время полуденной сиесты), либо распахнутые во двор.
Окна первого этажа выходили на уютную площадку между домами, с мощным стволом акации в самом центре и мощной же кроной, образующей прохладную тень.
Подол. Подвальные помещения, зарешеченные окна, за окнами непременно кто-то жил, всегда жил, – какие-нибудь старушки, а то и целые семьи, – всегда казалось, что живут эти подвалы жизнью таинственной, непостижимой.
Вот я, допустим, идущая по улице с тетей, идущая по улице в красных ботинках и шапочке «лебединая верность», совершенно особенная девочка, нарядная, подпрыгивающая на одной ножке, предвкушающая катание на пароходе и обилие всяческих чудес, – например, покупку вязких огурчиков из теста либо сладкой же ваты, – я, живущая в замечательной пятиэтажке, на втором этаже с балконом, увитым листьями дикого винограда, с любопытством, со сладким замиранием заглядывала в окна с крошечными форточками, занавешенные желтоватыми занавесками, освещенные либо темные, – на окнах были решетки, но главное – оттуда тянуло… тяжелым, неистребимым, сырым и холодным.
Именно дух. Дух старого Подола. С запахами цветущих лип, речного вокзала, ладана, нафталиновых шариков, плесени. С запахами елочных базаров, первого снега, истаивающего на языке. Запах двора. Едкий – кошачий, острый – тарани, сладкий – клубничных пенок и приторного вишневого компота. Погреба, в котором чего только нет. Нагретой полуденным жаром железной двери, о край которой я рассекла лоб. Раскидистой шелковицы, которая сама по себе соблазн, искушение… Тут и там возникающими колоритными фигурами батюшек, монашек, просто старушек, чаще согбенных, с бледными «подвальными» лицами, несущих на себе, в себе – этот самый «дух», невыветриваемый, живучий, вечный.
Ступенек было три, ровно три, – сбитых, продавленных, – налево по коридору располагалась довольно вместительная кухня, на которой всегда что-то происходило – некое действо, почти сатанинское, сопровождаемое адским кипением под алюминиевыми крышками. Чугунные сковородки висели в ряд, формой и значительностью соперничая с беспрестанно вещающей черной тарелкой. В тарелке всегда происходило важное. Например, гимн Советского Союза. Или радиоспектакль «Таня». Или нечто под гармонь, залихватское, притоптывающее, – либо продольное, горизонтальное, бескрайнее, как степь, привольное, как колхозное поле.
Это было очень правильно организованное пространство, – во всяком случае, мне оно казалось идеальным.
Меня ждали. Меня всегда ждали.
Я была главный гость. Стоило проехать полгорода, чтобы стать центром Вселенной. Центром Вселенной на улице Георгия Ливера, бывшей Притиско-Никольской.
А кто к нам пришел! – наскоро вытертые руки обнимали меня и вели по узкому коридору в дальнюю комнату. По мере моего продвижения справа и слева приоткрывались двери, – а кто к нам пришел! – важную гостью гладили по голове, угощали, привечали и всячески любили.
По дороге я успевала дотянуться до взъерошенной Муськиной спины. Муська была ангорской, легкой как пух. Правда, чуть позже она трансформировалась в тяжеловесного хищника, рыжего сибиряка, дамского угодника и редкого прощелыгу.
В дальней комнате царил привычный полумрак. Ставни, как правило, были прикрыты, а большой и яркий свет зажигался во время вечернего чаепития.
Чаепитие было настоящим.
С подстаканниками, синими блюдцами, тяжелой сахарницей. Чай в стаканах обжигал губы и язык, – взрослые отдувались и потели, мне же позволено было прихлебывать из блюдца.
Стол был огромным, стулья – с высокими спинками, кожаными сиденьями. Это были очень прочные стулья, сделанные на совесть.
Все в этом доме было прочным. И у всего было свое место. У кушетки, у огромной печи, выложенной изразцами цвета топленого молока. У маленьких тугих подушек-думочек. У настенных часов, которые показывали очень точное время. Время было безразмерным, медленным – оно разматывалось, точно огромный клубок, струилось, будто песок.
У маленьких ходиков с гирькой. Ходикам полагалось быть несерьезными. Запаздывать, забегать вперед. Вздыхая, дед Иосиф взбирался на стул и подтягивал гирьку.