Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смерти молодых мужчин-горожан были тем более поразительны, что в деревнях самыми забитыми и притесняемыми были женщины: именно они получали недостаточное питание, зачастую работали куда больше, чем другие члены патриархального домохозяйства, и потому нередко умирали, не достигнув тридцатилетия[121]. Но самыми ужасающими были показатели детской смертности. За последние полвека благодаря развитию и распространению базовой профилактической медицины, включающей ведение беременности и программы иммунизации населения, удалось добиться снижения младенческой смертности по всему миру. Например, по данным на 2000 год в странах Субэкваториальной Африки из тысячи родившихся младенцев 103 умирали в первый год жизни. В 1996 году самые ужасные показатели младенческой смертности в мире были в Афганистане: там фиксировалось 165 смертей на тысячу младенцев в возрасте до года[122]. Однако если сравнить эти показатели со статистикой из развитых стран Европы конца XIX века, то они не покажутся такими уж страшными. В те времена в Германии, например, коэффициент младенческой смертности составлял 163 случая на тысячу человек, а в Великобритании – 111 случаев.
Тем не менее даже со всеми оговорками царская Россия стоит во всей это сравнительной статистике особняком. Подсчет младенческих смертей не был точным: многие дети рождались и умирали до того, как сам факт их рождения мог быть зарегистрирован. Кроме того, в сельской России куда чаще, чем в аналогичных районах Европы, случались убийства новорожденных младенцев, и хотя суды обычно относились к матерям-детоубийцам со снисхождением, многие из этих женщин так и не предстали перед судом и не были изобличены[123]. Можно с уверенностью сказать, что официальные цифры детской смертности были занижены. Но даже в этом случае в целом по стране на период с 1911 по 1913 год этот показатель составлял 273 случая смерти на тысячу младенцев возрасте до года. Есть все основания предполагать, что в реальности эта цифра превышала три сотни случаев младенческой смертности на тысячу детей[124]. В некоторых местах коэффициент был почти в два раза выше, и особенно постыдная репутация в этом смысле была у детских домов в крупных городах. Другими словами, ребенок, родившийся в некоторых промышленных районах Москвы в первое десятилетие XX века, имел все шансы не дожить до своего первого дня рождения[125].
Именно в этом контексте и следует оценивать усилия и успехи земской системы здравоохранения. Слишком легко было бы свалить все неудачи на недостаточную укомплектованность врачами земской медицинской службы. С 1870 по 1910 год число врачей в стране выросло с 12 тысяч до 25 тысяч, то есть фактически удвоилось, однако и население продолжало стремительно расти и к 1897 году составляло 125 миллионов человек, так что реформаторам рано было почивать на лаврах. Дополнительным грузом на плечи врачей ложилась их изолированность, оторванность от привычной среды, которую многие из них, выпускников петербуржских и киевских университетов, учившихся в свое время у специалистов с международной репутацией, неминуемо ощущали, осев в провинциальной России и погрузившись в меланхолию. Это отчаяние хорошо отображено в литературе. Доктор Поляков, вымышленный герой Михаила Булгакова, записывал в своем дневнике: “3 февраля. Сегодня получил газеты за прошлую неделю. Читать не стал, но потянуло все-таки посмотреть отдел театров. ‹…› Ах, как все глупо, пусто. Безнадежно! Не хочу думать. Не хочу… 11 февраля. Все вьюги, да вьюги… заносит меня! Целыми вечерами я один, один. Зажигаю лампу и сижу. Днем-то я еще вижу людей. Но работаю механически”. Поляков, отправившийся в отдаленный городок для того, чтобы забыть покинувшую его женщину, становится морфинистом, употребляя морфий из собственной амбулатории. Тьма становится совершенно невыносимой, и в конце концов Поляков сводит счеты с жизнью, пустив в себя пулю[126].
Врачебная карьера самого Булгакова началась и закончилась в провинции. Он не выдержал и двух лет сначала в земской больнице села Никольское Смоленской губернии, куда он как негодный к военной службе был отправлен для замещения вакансии земского врача в сентябре 1916 года, а затем и в земской городской больницы Вязьмы, и вернулся в Киев. Чехов тоже нашел лучшее применение своим талантам на литературном, а не на медицинском поприще. Однако на каждый подобный случай приходилось несколько сот провинциальных врачей, которые каким-то непостижимым образом продолжали заниматься врачебной практикой, несмотря ни на что, и некоторые из этих врачей, например Е. Я. Заленский, позднее опубликовали свои дневники, описывавшие их рабочие будни[127]. Как и любой дневник врача, эти записи подразумевают своего рода негласный сговор между автором и читателем (представителем такого редкого в провинциальной России класса образованных людей), которому автор поверяет свои тайные мысли и впечатления о встречах с русским крестьянином, с этим диковинным представителем старого мира, колоритным, неисправимым и навеки упорствующим в своих заблуждениях. Вслед за Заленским мы попадаем в гнилую избушку, топящуюся по-черному, и тревожимся вместе с ним: как разговаривать с семьей? От “вонючего спертого воздуха” кружится голова, как и доктор, мы брезгливо морщимся от смрада и при виде вшей. Когда наши глаза привыкают к темноте, посреди “жалкой внутренности избы” мы можем различить силуэт врача, который склонился над стариком, лежащим на грязной постели, и мы вполне разделяем его профессиональную ярость перед лицом суеверий, его досаду и отчаяние, когда жена старика в очередной раз предпочитает “лечить” больного молитвами и ворожбой, отвергая медицинские знания Заленского и его лекарства. Икона в красном углу не способна никого защитить или вылечить от болезни, а в университетском курсе по фармацевтике никогда не упоминались в качестве лечебных препаратов ни жир, ни травы. Другой бы писатель воспользовался этим материалом главным образом для развлечения читателя, однако в руках Заленского и в контексте российских реалий он красноречиво свидетельствует о том, что за всеми рассказанными врачом историями стоят идеалы общественного служения.