Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы слушаете? — сказал сосед. — Сережа наш повесился. Мы сейчас вернулись из морга, его принесли из лесу пастухи, там, на даче.
И тут я при всех, ясным солнечным утром, на работе, начала кататься по полу меж столов, в полном сознании того, что я не успела, не успела, не успела…
Это уже потом я стала ездить по его бывшим знакомым, нашла Надю и долго говорила с ней, а потом ездила к ней в больницу и хоронила ее через год. Я узнала о Сереже все, что можно только было узнать и чего никогда не знала и не узнала Ирина. И все равно мне этого мало, слишком мало. У меня все остается то чувство, которое я испытала на полу у себя на службе, — не успела, не успела, не успела…
Такой красивой как эта Нюра в гробу, во-первых, она никогда не была при жизни — может быть, если представить себе выпускной бал и ее прежние шестнадцать лет, но печать трагедии на лице!
Люди смущенно толпились вокруг гроба, было чему смутиться — лежала совершенная спящая красавица, да еще печальная, юная, безнадежно больная, да что там, мертвая: во что не верилось.
Брови вразлет, нежный припухший (как от слез, ведь она умирала семь дней) рот, Господи!
Но и имелось нечто другое, от чего люди мялись: это все была работа оператора с мертвыми, оператора в том смысле, что он (вроде бы), увидев ее, сказал, присвистнув (мысленно, видимо, присвистнув), оставьте нас одних.
Материал был божественный, хотя, повторяю, семь дней пыток после операции, полная неподвижность, слезы, боль, все это Нюра вынесла и умерла, исхудав как ребенок.
Так что гример-оператор со своей гробовой косметикой, видимо, создал произведение искусства, запомнившееся всем на оставшуюся жизнь.
Намерение заказчиков было не смущать публику видом страшного после страданий личика молодой Нюры, а смутили другим: как такое отдавать сырой земле?
Земля была действительно сырая в тот день, но дождик, слава тебе, Господи, не шел, а то бы растаяло творение классика-гримера. Толпа взирала изумленно, смущенно, муж, совершенно потеряв голову, ополоумев, говорил что-то типа «вот лежит моя Нюра» и какую-то даже прощальную речь, что прощай, моя красавица, растерялся.
Мать Нюры выглядела просто раздавленной, никакой, полиняла в толпе, а статная, рослая была красавица тоже в свои пятьдесят лет, но истаяла, слезы растворили ее лицо, месиво было какое-то, а не лицо.
Муж с красным, она с известковым, серым, а Нюра в гробу нежно-загорелая, чтобы он провалился, этот оператор, с его ящиком красок. Толпа была смущена еще и потому, что все хорошо знали, какой темно-обугленной пришла Нюра к своему концу, вроде загорелая после отпуска (только приехали с мужем с юга), однако же именно как головешка, тревожные, горящие сухие глаза, сухой, спекшийся рот, тоска снедала эту молодую красавицу, тоска и печаль, ибо муж давно жил на стороне с подружкой, и уже был ребенок, а Нюра не смогла родить ребеночка и всюду ходила со своей собакой.
Кстати, после автокатастрофы, когда Нюру отвезли с развороченной спиной в больницу (удар пьяного водителя пришелся на заднее сиденье машины, где Нюра сидела с собакой, потом Нюра умерла, а песик, находившийся у нее на коленях под ее защитой, остался жив, и после похорон, во время поминок, его отнесли к соседям, он ничего не мог понять, искал и искал, видимо, сошел с ума. Его защитило бедное Нюрино тело).
Стало быть, Нюра ушла красавицей, которой она, возможно, никогда не видела себя, — спокойные брови вразлет, так называемые «ласточкины крылья», и горящие обидой черные глаза, навеки спрятанные под тяжелыми веками.
Все были еще смущены и потому, что тут явно прослеживался какой-то слишком уж простой, даже примитивный сюжет: ненужное, бросовое и лишнее, скандальное и плачущее погибло в муках, а спокойное, терпеливо ждущее с ребенком на руках, живет и скоро свадьба.
В этом смысле гробовой художник как бы показал миру, какое сокровище ушло, да что толку-то, думали все с досадой.
А некоторые (видимо) мялись оттого, что подозревали нехорошие дела, что судьба способствовала мечтам небрачной пары, хотя именно о таком ужасном развороте событий, о развороченной спине, они никогда не думали даже в самых страшных снах, которые, как известно, (страшные сны), являются именно мечтами, но вот вам пример: мечтали — получили, да еще вдесятеро больше.
Нет, нет, но да, да и еще раз да.
Слишком простой сюжет, слишком простой и ничего никому не давший, ничему не научивший, ибо никто, в мечтах разоряющийся на смерть ненужного человека, никто, повторим, ничему не научится, не содрогнется в ужасе над собой, жизнь идет вперед и вперед, и нет сомнений ни у кого, что мечты напрасны, мечтай сколько угодно.
Но ведь не напрасны эти мечты, в конце концов они так или иначе сбываются, как в случае с несчастной Нюрой, и Нюра не просто так умерла, по-видимому, раз ее печальный образ витает над разбежавшейся толпой, раскрашенное, обиженное лицо.
Полина попадалась на глаза многим молодым людям, почти никто из которых не придавал этому никакого значения. Вправду говоря, все это и для нее ничего уже не значило по сравнению с разочарованием совсем юных, еще ученических лет, когда некий школьный премьер, красавец с полным сознанием своего предназначения, бесспорное будущее светило, погибший затем на самой заре жизни, — когда он, после поцелуя в ярко освещенном музее, предательски порвал с Полиной и даже однажды, стремясь к чему-то непонятному, вызвал Полину на свидание в метро, а сам пришел с девушкой и сказал: «Вот моя жена». «И что?» — возразила Полина, тут же кинувшись прочь. Она потом всю жизнь думала над этим страшным поступком своего коварного друга, тем более что сам этот друг вскоре умер и, как говорится, унес эту тайну с собой в могилу. Он вообще склонен был все, не стесняясь, театрализовать, он совершенно серьезно читал свои стихи с бокалом шампанского в руке и, казалось, только и мечтал, как бы добавить ко всем этим аксессуарам еще и розу. Однако в тот момент, когда он имел возможность читать свои стихи с шампанским в руке, роз ему не было.
Сцену со свиданием можно было бы отнести к разряду тех театрализованных событий, которыми он обставлял свою жизнь, а вовсе не относить за счет желания увидеть Полину и что-то доказать ей или просто увидеть ее и унизить самым дьявольским образом. Полина все это вынесла и только затем, много лет искала черты своего уже погибшего друга в окружающих — там бледный лоб, там тонкие, надменные губы и все эти движения, чрезвычайно актерские, но именно такие, какие должны были быть у презирающей всех души. Полина знала, что ее школьный друг так и не смог совместить свою натуральную, неподдельную артистическую возвышенность с теми условиями, в которые ставила его жизнь. Здесь надо оговориться, что друг Полины самым подлинным образом был возвышен над другими, что он настолько презирал окружение, что не стеснялся громогласно говорить о себе, о своих успехах, причем часто выдавал желаемое за действительное. В особенности большое хождение среди всех имело его сообщение о сценарии, который он написал, и о десяти тысячах. Он-то по реальному положению вещей был тварью дрожащей, мелким студентиком в те времена, когда картинно читал стихи с шампанским или своим высоким голосом толковал о десяти тысячах за сценарий, не обращая внимания на скопление народа вокруг. Была видна в нем неземная жажда славы, святое упоение, экстаз, когда он, где-то в студенческой аудитории, на вечере доморощенных поэтов, читал свои стихи чеканным тенором, возвышаясь чуть ли не под самый потолок. Он позволял себе скупые жесты, был бледен и все читал какие-то жалкие сонеты, которые производили дикое, смешное впечатление, так как казались живьем списанными откуда-то, хотя знатоки потом говорили, что таких именно стихов не было и что впечатление плагиата обманчиво.