Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И кто в этом виноват?
Я шагнула на балкон, встала рядом с Ильёй и вцепилась в перила. Посмотрела на озеро: сосны тут будто расступались, и оно лежало у подножия дюны сразу за зелёным плюшевым полотном ольхового леса – спокойное, гладкое, юное. В любой другой раз я бы прониклась, восхитилась или – если совсем в иной жизни – даже захотела бы установить на балконе мольберт и вдоволь попленэрничать, но сейчас на сердце было так пусто и тоскливо, что скользящие по зеркальной поверхности озера птицы слились перед глазами в одно невнятное мутное пятно.
– Илья… – начала я, но он тут же перебил:
– Не надо.
Я посмотрела на него озадаченно, и он пояснил:
– Говорить ничего не надо, потому что я и так знаю, что ты хочешь сказать. Либо пожалеть, люди очень любят меня жалеть, задолбали, либо…
Он не закончил, и я, повинуясь внезапному порыву, протянула руку и сжала его ладонь.
– Вовсе не собиралась я тебя жалеть. Ты по-прежнему самый сильный человек на свете.
Илья хмыкнул, и я хотела убрать руку, но он поймал мои пальцы своими, и так мы и застыли, неловко, коряво сцепившись, соединившись в неожиданной точке, заземлившись, замедлившись, и за последние шесть лет я не видела ничего красивее этих криво сомкнутых пальцев.
– Я всего лишь хотела спросить, загадал ли ты желание?
– Желание?
– Вот не поверю, что ты увлёкся оригами, но никогда не слышал про тысячу журавликов цуру[1], которые умеют исполнять желания. Так что, загадал?
– Может, загадал.
– Сбылось?
– Может, сбылось.
– Врёшь ты всё, – улыбнулась я, и Илья улыбнулся мне в ответ.
Наверное, виной тому была неминуемая близость расставания, но в этот момент я ясно ощутила, что между нами осталось слишком, просто чересчур много всего этого – вранья, недомолвок, секретов, неизвестности. А потому глубоко вздохнула и попросила искренне:
– Илья, давай поговорим?
– О чём?
– О том, как ты, – и голос сам по себе дрогнул, – жил последние шесть лет.
– Тебе зачем эти басни?
– Мне… важно знать. И… и если ты сам мне всё расскажешь, это будет… как если бы я была рядом.
– Мы же уже говорили об этом, – сдвинул брови Илья.
– Нет, не говорили, – заупрямилась я. – Тогда на пирсе ты просто сказал, что не хотел, чтобы я была рядом. Но ведь это неправда.
Он не ответил, только провёл большим пальцем по моему мизинцу и глянул куда-то вдаль, в лес или на озеро. Поразмышлял о чём-то, пока я ждала, в очередной раз жадно рассматривая его лицо, любуясь, а затем шмыгнул носом и наконец произнёс:
– Ладно, давай поговорим. Спрашивай.
И отпустил мою руку.
Я снова вцепилась в перила, спешно подбирая правильные слова для первого вопроса, но Илья опередил меня, сказав с нарочитой беспечностью:
– Только сначала балкон покрась. А то ещё психанёшь, уйдёшь, а я так и останусь с некрашеным балконом, как дурак.
– Не психану, – отозвалась я уязвлённо и хотела было добавить, что не уйду, но опыт подсказывал, что уходить я умела профессионально.
Поэтому я молча ковырнула ногтем краску на перилах, когда-то кое-как нанесённую явно махрящейся кистью, но до сих пор держащуюся на удивление крепко, без трещин и сколов; отступила назад и обследовала балясины, провела ладонью по шершавой поверхности, огладила стыки.
– Как смотришь на то, чтобы не счищать старый слой? – предложила я. – Он вполне годный. Думаю, получится покрасить прямо по нему. Сохранить текстуру и, не знаю, историю… историю дома. Ведь порой не нужно стирать прошлое подчистую, можно попробовать создать что-то новое на останках старого, правда же?
– Наверное, – рассеянно произнёс Илья, но тут же собрался: – Наверное, можно и не счищать.
– Поможешь? Там вроде оставалась грунтовка для фасадных работ. А я найду кисти.
Мы поговорили. Пока подготавливали перила к покраске, слегка шлифуя наждачкой пару неверных углов и обильно потея на беспощадном солнце; пока тщательно покрывали все изгибы и впадины грунтовкой, пока ждали, когда она схватится, выбирали цвет, обедали спасительно холодными ленивыми голубцами – всё это время мы разговаривали. Вернее, я просто слушала, уточняя, задавая вопросы и выпытывая подробности, а Илья рассказывал, каким-то невероятным образом превращая шестилетнюю историю своего выздоровления, которая раньше в моей голове была похожа на путешествие из чистилища в ад, в череду увлекательных баек.
Он неподдельно сокрушался, что совершенно ничего не помнит о тех трёх днях в коме: никаких ярчайших снов или банального света в конце туннеля, никаких подслушанных разговоров, как в кино, вот даже похвастаться нечем. Переломанные кости и повреждённые органы были упомянуты вскользь, зато стальная пластина в ключице заслужила отдельного монолога, больно она напоминала гусеницу на рентгеновских снимках, «смешная такая». Про ушиб спинного мозга – тот, который стал причиной его паралича, и, боже, я в жизни не слышала словосочетания страшнее! – Илья практически ничего не рассказал, а вот про европейскую инфраструктуру для людей с ограниченными возможностями говорил много и воодушевлённо, особенно ему приглянулись амбулифты для посадки в самолёт, на которые я никогда раньше не обращала внимания.
Многолетние мотания по больницам и реабилитационным центрам он тоже описывал так, словно это калейдоскоп захватывающих событий, а не годы боли, безысходности и тоски. Рассказывал, как впервые примерил экзоскелет и почувствовал себя Железным Человеком. Как не срослось с национальной израильской кухней, зато бутылка чешского пива, тайно пронесённая в клинику, стала лучшим воспоминанием о Праге. Как они с матерью – Илья тогда ещё был в коляске – отправились на рождественскую ярмарку на Александерплац в Берлине, и Вера настолько прониклась всеми этими звуками и цветозапахами, что засияла ярче гирлянд на ёлке, привлекла внимание компании немецких парней, и один из них потом на ней женился.
Илья ни разу, даже косвенно, не затронул тему моей причастности к его бедам, словно и вправду не видел в случившемся моей вины. Он ни слова не обронил о том, как я его бросила, не вспомнил про те эсэмэски, не попрекнул меня ими, не спросил, почему я не отвечала. Он вообще с какой-то пугающей лёгкостью заявил, что ему повезло, он видал случаи и похуже, а тут всего-то тело стало казаться чужим – а потом и вся жизнь! – но ничего, прошло же. Илья действительно был самым сильным человеком на свете – пускай и не физически, но стержень в нём когда-то сплавили из прочнейшего металла, в этом я не сомневалась.
Искусно избегая любого упоминания о собственных душевных переживаниях, он тем не менее много рассказывал о людях, с коими ему довелось пересечься. Например, о дедушке, которого тяжёлая травма головного мозга превратила практически в младенца, забывшего, как глотать. Через несколько месяцев терапии он научился сам одеваться, есть и ходить, но его речь по-прежнему состояла лишь из коротких междометий, пока однажды он вдруг громко, ровно, без запинок не произнёс чьё-то имя. Оказалось, звал любимую собаку – и случайно подарил всем свидетелям той сцены надежду: можно выкарабкаться даже из самой глубокой ямы, если знать ради чего.