Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гидромир и Асталон были личные враги мои, и я скорбел душою, что Гидромир не был убит в единоборстве с Палецким. Я восхищался и казанскими рыцарями, которые
Последние два стиха произносил я с гордостью и наслаждением. Я должен признаться, что последний стих я и теперь произношу с удовольствием и слышу в нём что-то крепкое и стремительное. Я не преминул похвастаться чтением наизусть стихов из «Россиады» пред моим покровителем С. И. Аничковым: он, выслушав меня, похвалил и обещал подарить Ломоносова.
Всё было тихо и спокойно в городе и в нашем доме, как вдруг последовало событие, которое не само по себе, а по впечатлению, произведённому им на всех без исключения, заставило и меня принять участие в общем волнении. В один прекрасный осенний день, это было воскресенье или какой-нибудь праздник, мы возвращались от обедни из приходской церкви Успения Божией Матери, и лишь только успели взойти на высокое наше крыльцо, как вдруг в народе, возвращающемся от обедни, послышалось какое-то движение и говор. По улице во весь дух проскакал губернаторский ординарец-казак и остановился у церкви; всем встречающимся по дороге верховой кричал: «Ступайте назад в церковь присягать новому императору!» Народ, шедший врассыпную, приостановился, собрался в кучки, пошёл назад и, беспрестанно усиливаясь встречными людьми, уже густою толпою воротился в церковь. Не успели мы получить известия от кого-то из бегущих мимо, что «государыня скончалась», как раздался в соборе колокольный звон и, подхваченный другими десятью приходами, разлился по всему городу. Отец и мать были очень поражены. Отец даже заплакал, а мать, тоже со слезами на глазах, перекрестилась и сказала: «Царство ей небесное». Я был глубоко поражён, сам не зная отчего. Весь дом сбежался к нам на крыльцо, на лицах всех было написано смущение и горесть; идущий по улице народ плакал. Прибежал, запыхавшись, какой-то приказный из Верхнего земского суда и сказал отцу, чтоб он ехал присягать в собор. Отец поспешно оделся и уехал. Мы с матерью и сестрицей, которая была также чем-то изумлена, вошли в спальную. Мать помолилась богу, села на кресла и грустно задумалась. Мы с сестрицей сидели против неё на стуле и молча, пристально на неё смотрели. Наконец мать обратила на нас внимание и стала говорить с нами, то есть собственно со мною, потому что сестра была ещё мала и не могла понимать её слов, даже скоро ушла в детскую к своей няне. Применяясь к моему ребячьему возрасту, мать объяснила мне, что государыня Екатерина Алексеевна была умная и добрая, царствовала долго, старалась, чтоб всем было хорошо жить, чтоб все учились, что она умела выбирать хороших людей, храбрых генералов, и что в её царствование соседи нас не обижали, и что наши солдаты при ней побеждали всех и прославились. Отчасти я уже имел понятие обо всём этом, а тут понял ещё больше, и мне стало очень жаль умершую государыню. «А кто ж будет теперь у нас государыней?» – спросил я. «Теперь будет у нас государь, сын её Павел Петрович». – «А будет ли он такой же умный и добрый?» – «Как угодно богу, и мы будем молиться о том», – отвечала мать. Я возразил, что «бог, вероятно, захочет, чтоб Павел Петрович был умный и добрый». Мать ничего не отвечала и велела мне идти в детскую читать или играть с сестрицей, но я попросил её, чтоб она растолковала мне, что значит присягать. Она объяснила, и я решительно объявил, что сам хочу присягнуть. «Детей не приводят к присяге, – сказала мать, – ступай к сестре». Я обиделся. Скоро приехал отец и вслед за ним несколько знакомых. Все были в негодовании на В.**, нашего, кажется, военного губернатора или корпусного командира – хорошенько не знаю, – который публично показывал свою радость, что скончалась государыня, целый день велел звонить в колокола и вечером пригласил всех к себе на бал и ужин. Я сейчас подумал, что губернатор В.** должен быть недобрый человек; тут же я услышал, что он имел особенную причину радоваться: новый государь его очень любил, и он надеялся при нём сделаться большим человеком. Я прогневался на В.** еще больше: зачем он радуется, когда все огорчены. Сначала я слышал, как говорила моя мать, что не надо ехать на бал к губернатору, и как соглашались с нею другие, и потом вдруг все решили, что нельзя не ехать. Мать не спорила, но сказала, что останется дома. Поехал и мой отец, но сейчас воротился и сказал, что бал похож на похороны и что весел только В.**, двое его адъютантов и старый депутат, мой книжный благодетель, С. И. Аничков, который не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах, и говорил, что «пора мужской руке взять скипетр власти…».
И этот день принёс мне новые, неизвестные прежде понятия и заставил меня перечувствовать не испытанные мною чувства. Когда я лёг спать в мою кроватку, когда задернули занавески моего полога, когда всё затихло вокруг, воображение представило мне поразительную картину; мёртвую императрицу, огромного роста, лежащую под чёрным балдахином, в чёрной церкви (я наслушался толков об этом), и подле неё, на коленях, нового императора, тоже какого-то великана, который плакал, а за ним громко рыдал весь народ, собравшийся такою толпою, что край её мог достать от Уфы до Зубовки, то есть за десять вёрст. На другой день я уже рассказывал свои грёзы наяву Параше и сестрице, как будто я сам всё видел или читал об этом описание.
Толки о кончине императрицы долго не уменьшались, а первое время час от часу даже увеличивались. Толковали в спальной у матери, толковали в гостиной, толковали даже в нашей детской, куда заглядывала иногда из девичьей то Аннушка, Ефремова жена, то горбатая княжна-калмычка. В спальной и гостиной говорили о переменах в правительстве, которых необходимо ожидать должно; о том, что император удалит всех прежних любимцев государыни, которых он терпеть не может, потому что они с ним дурно поступали. Я часто слышал выражение, тогда совершенно не понимаемое мною: «Теперь-то гатчинские пойдут в гору». В нашей детской говорили, или, лучше сказать, в нашу детскую доходили слухи о том, о чём толковали в девичьей и лакейской, а толковали там всего более о скоропостижной кончине государыни, прибавляя страшные рассказы, которые меня необыкновенно смутили; я побежал за объяснениями к отцу и матери, и только твердые и горячие уверения их, что все эти слухи совершенный вздор и нелепость, могли меня успокоить. Тогда я побежал в детскую и старался из всех сил убедить Парашу и других заходивших в нашу комнату в нелепости их рассказов, но – без всякого успеха! Мне отвечали, что я «еще маленький и ничего не смыслю». Я обижался и очень сердился. После я узнал, что Параше и другим с этих пор строго запретили сообщать мне нелепые толки, ходившие в народе.