Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андропов тогда ничего не ответил, но вскоре после этого расписал ему информацию, поступившую на дочь и Щелокова. Присвоенные драгоценности из Гохрана страны, уникальные картины, гоночные машины, подарки вождю ко дню рождения: на аффинажной фабрике был заказан план Москвы с трассой следования благодетеля из Кремля на дачу — светофоры сделаны из топазов, изумрудов и сапфиров, подсвечивались маленькими лампочками, чудо что за игрушка!
Цвигун ощутил тогда безысходность, тревогу и рвущую тяжесть в груди: сказать об этом можно только Брежневу, но поймет ли?! Не был бы Леонид Ильич так добр, возьми он хоть в малости манеру сталинской суровости, но ведь нет! Нет у него этого, норовит править людьми Хозяина добром. Нельзя! Они только сталинский страх понимают, слово для них не закон, им кнут надобен… Чего медлит?! Почему не отдает хозяйство?! Кто, как не я, предан ему?! Да, верно, Андропов подконтролен, но все равно последнее слово за ним, а вдруг не уследишь?! Тогда что?
Вспомнил информацию о разговоре Юли Хрущевой с друзьями: «Если бы Никита Сергеевич пожертвовал Серовым — в угоду тем, кто вроде бы болел о престиже лидера, о том, чтобы его не корили потворством сотруднику Лаврентия Павловича, — никогда бы Брежнев с Сусловым не захватили власть, Серов был предан семье до последней капли крови…»
Ах, если бы и эту расшифрованную запись подслуха можно было доложить благодетелю! Но ведь теперь иные правила: «да» и «нет» не говорить, «черного» и «белого» не называть!
Он вспомнил слова одного из своих знакомых писателей, цитировавшего Библию: «Во многия знания многие печали».
… Он понял, что Андропов поставил его под неотмываемый удар, передав ему, Цвигуну, решение верха лично задержать академика Сахарова и увезти его в ссылку.
По роду своей службы он знал, обязан был знать, что Брежнев вызвал к себе Щелокова и безулыбчиво заметил:
— Ты кончай у себя посиделки с музыкантами устраивать! Очкарик твой, что на большой скрипке пилит, — Рамтрапович, что ль?! — в эмиграцию подает… И пусть себе! А за тобой из-за этого Андропов следит! И вообще будь разборчив с теми, кого приближаешь…
Цвигун знал, что с тех пор благодетель не принимал Щелокова. При этом он отдавал себе отчет в том, что именно Щелоков истинный друг ему, как-никак вместе начинали в Молдавии. Такой работник, да тем более сидящий на ключевом охранительном посту, сладок, но разве может ему быть союзником тот, кто теперь еженедельно звонил Голикову, помощнику Вождя, и плачуще молил, чтоб тот устроил ему встречу с Леонидом Ильичом, а Стратег был непреклонен.
Он мучительно искал выхода, — об этом ни с кем делиться нельзя, — искал и не мог найти его, потому что надо было принимать самостоятельные решения, а годы, проведенные в аппарате, отучают человека от того, чтобы быть самим собою, и снова тяжкий сплин безнадежной депрессии давил на него гранитом жуткого надгробия, когда вроде бы дышишь, ходишь, смеешься, жмешь чьи-то руки, а на поверку — мертв, отпевают…
Вызвал Суслов, обрушился грубо:
— Вы взяли на себя заботу о семье Леонида Ильича, а к чему это привело?!
Цвигун бросился звонить Брежневу, не соединили. Семья тоже отказала в поддержке. Впал в еще более тяжкую депрессию, а тут Андропов добавил, сказав на коллегии, публично:
— Все сочиняешь, писатель? Может, профессию пора менять? Кто вместо тебя делами будет заниматься?!
… Щелокова пасли, собирали компромат постоянно. Как остановить это?!
За дочерью Первого Лица тоже смотрели неотступно, доложили о ее новых контактах — якобы встретилась с актрисой Зоей Федоровой, которой вновь отказано в выездной визе в США; сидела за одним столом с двумя диссидентами; ходатайствовала перед отцом за каких-то цеховиков, запросившихся в Тель-Авив, требовала присуждения Борису Буряце государственной премии.
Что делать? Как поступить ему?
Андропов усмешливо молчит. Суслов срывается на фальцет, кричит, белеет лицом. Брежнев не выходит из кинопросмотрового зала на даче, словно бы исключив себя из жизни страны, — пусть все идет, как идет…
Именно в тот день он ощутил — как и в пятидесятом — кожей, кончиками пальцев, что кто-то постоянно смотрит за ним, за всеми, кого он любит, что-то страшное готовят против него, и он сел к столу — писать письмо Леониду Ильичу о заговоре, который теперь постоянно виделся ему — явственно и ужасающе…
Но письмо не давалось. Он привык работать с секретарями, помощниками и консультантами, которые писали тексты выступлений и записок. Он научился легко забывать литераторов, сочинявших для него сюжеты романов и сценариев, считая, что пахнущая ледерином обложка с его именем на корешке создана им самим. Он поэтому растерялся, ощутив свое бессилие выразить то, что рвало сердце и мозг, и снова тяжкая, словно мокрое ватное одеяло, тоска навалилась на него, и он уехал за город, а потом попросился в Барвиху, на лечение, полагая, что там сможет закончить свое письмо-обвинение…
Но его снова и снова вызывал Суслов, и безжалостно-требовательно глядели в его переносье голубые глаза Андропова, и ощущалась пустота окрест — с каждым днем все более зловещая. И он понял тогда, что только-только начавшаяся жизнь катится в тартарары.
Чем чаще Семен Кузьмич просыпался среди ночи — снотворное не действовало уже, — тем явственнее он понимал, что работы по коррупции, против тех людей, имена которых то там то здесь проскакивали в соседстве с неприкасаемыми, да и не только с ними, невозможна, ибо приведет к непредсказуемым последствиям, когда надо будет называть черное — черным и принимать решения, а разве это возможно?!
Кому верить, в ужасе думал он, кому открыть сердце, у кого спросить совета?! Нет кругом людей, пустыня, затаенная, ледяная, окаянно-душная, с низкой черно-дымной хмарью, в которой роятся враги, давно уже алчущие броситься на спину, распластать на ледяной изморози и найти острыми резцами слабенькую синеву сонной артерии…
Каждое утро он поднимался с бессонной барвихинской кровати разбитым, ожидая очередного звонка Суслова: «Что у вас нового по делу Федоровой? Что с Буряцей? Есть ли информация о том, где находится истинный штаб по фабрикации гнусных слухов о семье того, кто так дорог советскому народу?
Ну что, что отвечать этому страшному человеку, что?!
Генерал-лейтенант в отставке, Герой Советского Союза Строилов, удостоенный этого звания в сорок третьем, после ранения, медленно поднялся с кушетки навстречу сыну и Костенко, тяжело оперся на массивную палку (как он ее только в руках держит, он же ее легче, пушинка, в чем только душа держится) и, сделав качающийся шаг к столу, кивнул на массивные стулья:
— Прошу…
Усаживался он осторожно, как бы по частям, — сначала завел одну ногу, потом, уцепившись длинными (точно как у сына) пальцами за краешек стола, медленно опустил торс, после этого подтащил рукою левую ногу, а уж затем откинулся на спинку, сделавшись величественным и отстраненно-недоступным.