Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я открыл верхний альбом на случайной странице. И едва устоял на ногах. Я пролистал его весь. Отложил, взял следующий, а за ним — еще один. Страницы мелькали у меня перед глазами, каждая овевала мое лицо тихим вздохом, и каждая запечатлела одно и то же лицо, нарисованное угольным карандашом. Вот я вытираю крыло машины, если глядеть на меня из спальни на втором этаже. Вот я налегаю на лопату рядом с верандой. На тех листах я завязывал шнурки, рубил дрова, поливал кусты, наполнял чаем чашки, молился, спал. На них была машина, оставленная на берегу озера Каргха, я — за рулем, окно открыто, рука у меня свисает наружу, на заднем сиденье — смутная фигура, а над нами чертят круги птицы.
Это был ты, Наби.
Это всегда был ты.
Не знал?
Я взглянул на господина Вахдати. Он крепко спал, лежа на боку. Я осторожно сложил альбомы обратно в коробку, накрыл ее крышкой и засунул в тот же угол, под зимние пальто. Затем вышел из комнаты, тихонько прикрыв дверь, чтобы не разбудить его. Прошел по сумрачному коридору, спустился по лестнице. Я все шел. Выбрался в жару летнего дня, прошагал по аллее, толкнул ворота, двинулся по улице, завернул за угол и продолжил идти, не оглядываясь.
Как мне теперь оставаться? — думал я. От сделанного открытия не было ни противно, ни лестно, господин Маркос, однако я расстроился. Попытался представить, как останусь, зная то, что теперь знал. На всем теперь лежала пелена того, что я обнаружил в коробке. От такого не убежишь, не отпихнешь в сторону. Но как же я его брошу в таком беспомощном состоянии? Никак — по крайней мере, пока не найду кого-нибудь подходящего для выполнения моих обязанностей. Я должен был господину Вахдати хотя бы это, потому что он всегда был добр ко мне, тогда как я, наоборот, суетился за его спиной, добиваясь благосклонности его жены.
Я вернулся в гостиную и долго сидел там за стеклянным столиком с закрытыми глазами. Не могу сказать, сколько времени я провел без движения, господин Маркос, но услышал, как наверху завозились, открыл глаза, увидел, что свет дня поменялся, и отправился ставить чайник.
Однажды я поднялся к нему и сказал, что у меня есть сюрприз. Случилось это в конце 1950-х, задолго до того, как до Кабула добралось телевидение. Мы коротали дни за картами, а позднее — за шахматами: он обучил меня игре, и, как выяснилось, я имел к ней некоторую склонность. Также мы уделяли довольно много времени урокам чтения. Он оказался терпеливым наставником. Слушая, как я читаю, он закрывал глаза и легонько покачивал головой, когда я ошибался. Еще раз, — говорил он. К тому времени его речь довольно заметно улучшилась. Прочти заново, Наби. Меня нанимали в 1947 году более-менее обученным грамоте, спасибо мулле Шекибу, однако наставлениями Сулеймана мои навыки чтения действительно развились, а следовательно, и мое письмо. Все это он делал ради меня, разумеется, но была и некоторая корысть в этих уроках: читать ему книги по его выбору. Он и сам мог, естественно, однако лишь понемногу — быстро уставал.
Если меня отвлекали дела и я не мог быть рядом, ему, в общем, мало чем было заняться. Он слушал пластинки. Часто ему приходилось довольствоваться видом из окна — смотреть на птиц, сидевших на деревьях, на облака. На улице играли дети, а торговцы фруктами водили своих ослов и кричали нараспев: Вишни! Свежие вишни!
Когда я сказал ему о сюрпризе, он поинтересовался, что же это. Я подсунул руку ему под шею и сказал, что сначала мы спустимся. В те дни я почти без усилий носил его на руках — был молод и крепок. Я легко поднял его и принес в гостиную, где осторожно положил на диван.
— И? — сказал он.
Из коридора в гостиную я вкатил инвалидное кресло. Целый год я подбивал его на это, но он упрямо отказывался. Я решил взять инициативу в свои руки и купил кресло сам. Он немедленно затряс головой.
— Это вы из-за соседей? — спросил я. — Боитесь, что люди болтать будут?
Он велел мне отнести его обратно.
— Значит, так. Мне плевать, что там подумают или скажут соседи, — заявил я. — И поэтому сегодня мы идем гулять. Прекрасный денек, и мы идем гулять вдвоем, вот и весь сказ. Потому что если не выберемся из этого дома, я сойду с ума, и как ты тогда будешь, если я свихнусь? И вот честно, Сулейман, перестань реветь. Как бабка старая.
Теперь уж он плакал и смеялся и все повторял: «Нет! Нет!» — хотя я уже поднял его и усадил в кресло, накрыл одеялом и покатил к входной двери.
Стоит отметить, что я и впрямь поначалу искал себе замену. Сулейману я об этом ничего не говорил — подумал, что лучше сначала найти подходящего человека, а уж потом сообщать. Много кто приходил и просился на работу. Я встречался с ними вне дома, чтобы у Сулеймана не возникло подозрений. Но поиск оказался гораздо затруднительнее, чем я ожидал. Некоторые претенденты были явно из того же теста, что Захид; благодаря годам общения с этими типами я таких унюхивал с ходу и тут же им отказывал. Другим не хватало необходимых навыков стряпни — как я уже упоминал, Сулейман был едоком довольно разборчивым. Или они не водили машину. Многие не умели читать, а это серьезный недостаток: Сулейман уже привык к нашим вечерним чтениям. Кто-то показался нетерпеливым, а это еще одно важнейшее требование к уходу за Сулейманом: он бывал невыносим, а временами по-детски капризен. Были и такие, которых я счел не обладающими выдержкой, потребной для столь многотрудной задачи.
Прошло три года, а я все еще оставался в доме, по-прежнему убеждая себя, что намерен уйти, как только пойму, что судьба Сулеймана в надежных руках. Прошло три года, а я по-прежнему через день обмывал ему тело влажной тряпицей, брил его, стриг ногти и волосы. Кормил, подкладывал под него судно, подтирал его, как младенца, и полоскал замаранные подгузники, которые сам с него снимал, а потом одевал в чистые. За это время между нами возник невыразимый язык, рожденный близостью и заведенным режимом, и — неизбежно — в наши отношения просочилась прежде немыслимая фамильярность.
Уговорив его на кресло-каталку, я восстановил наш старый ритуал утренних прогулок. Я выкатывал его из дома, и мы шли по улице, здоровались с соседями. Одним был юный господин Башири, недавно окончивший Кабульский университет, он работал в Министерстве иностранных дел. Он, его брат и их жены переехали в большой двухэтажный дом через три номера от нашего. Иногда мы сталкивались с ним, когда он прогревал машину, собираясь утром на работу, и я всякий раз останавливался мило поболтать. Частенько я привозил Сулеймана в парк Шар-и-Нау, мы усаживались в тени вязов и смотрели на несшуюся мимо жизнь: на таксистов, отбивающих ладони о клаксоны, на звонких велосипедистов, на блеющих ослов, на пешеходов, самоубийственно лезущих под автобусы. К нам с Сулейманом привыкли — и в самом парке, и вокруг него. По дороге домой мы часто добродушно беседовали с мясниками и торговцами журналами, перебрасывались парой слов с юными полицейскими, управлявшими потоком машин. Разговаривали с водителями, опиравшимися о борта автомобилей в ожидании пассажиров.
Иногда я усаживал его на заднее сиденье старенького «шевроле», складывал коляску в багажник, и мы ехали в Пагман, и там я всегда находил нам милое зеленое поле и говорливый ручеек под деревьями. После обеда он пробовал рисовать, но давалось трудно — инсульт поразил его правую руку. И все же левой рукой у него получалось набрасывать деревья, горы и букеты полевых цветов куда изящнее, чем выходило у меня, целого и невредимого. Наконец Сулейман уставал и задремывал, карандаш выскальзывал у него из пальцев. Я прикрывал ему ноги одеялом и укладывался на траву рядом с креслом. Слушал, как ветер цепляет деревья, смотрел в небеса, на полосы скользивших надо мной облаков.