Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже не видя танцовщиков, он мог сказать, кому из них не хватает координации при исполнении пируэта, у кого бедра и плечи движутся вразнобой, кто совершает прыжок под неверным углом. Танцовщиков он поразил — не тем, что балетмейстер их слеп, а тем, что он говорил чистую правду.
Выступления их имели успех у жителей тех мест.
Осенью 1909 года одна газета напечатала статью о Дмитрии, и его история получила огласку. Дмитрия стали звать в залы побольше, но он отвечал отказами. Он отказывал всем: заводам, училищам и даже одному преподавателю из Мариинки, которому хотелось узнать, в чем состоит его метод. И однако ж пригласил поучаствовать в выступлении его труппы старевшую уже балерину Надежду Кутепову, которая очень нравилась его покойному брату. Она пришла в зал и исполнила соло для одного только Дмитрия, без публики. И даже без музыки, на чем особо настоял Дмитрий. Снаружи собралась толпа, людям хотелось узнать, чем кончится эта затея.
Ждать им пришлось часа два, и наконец Дмитрий с Кутеповой вышли под ручку из зала.
Когда их стали расспрашивать, как все прошло. Кутепова ответила, что благодаря полученным от Дмитрия наставлениям станцевала она превосходно. Он с замечательной точностью описал ей каждое движение, и это было, сказала она, лучшим ее выступлением.
Дмитрий же сказал, что во время танца Кутеповой ему казалось, будто в зале звучит одна из симфоний его брата, музыка словно исходила из тела балерины, и ко времени, когда она закончила, он услышал каждую сочиненную братом ноту.
Дмитрий Ячменников просто-напросто прислушивался к половицам.
* * *
Лето в Уфе стояло жаркое, город тонул в дыму заводов, да еще в него заносило пепел горевших за Белой лесов. Скамьи парка Ленина покрылись тонким слоем сажи. Я немного посидел на одной, понял, что дышать мне нечем, и, набравшись храбрости, потратил все бывшие у меня с собой деньги на нелепое мотовство — поход в кино.
Последний раз я был там еще с Анной и теперь подумал, что, может быть, мне удастся вернуться в прошлое, к ней, намотать на палец прядь ее седых волос.
Кинотеатр «Родина» стоял на улице Ленина, понемногу приходя в упадок — трещины на величавом фасаде, пожелтевшие плакаты фильмов за стеклами. Внутри в полную силу работали, меся горячий воздух, потолочные вентиляторы. Поскольку очки я оставил дома, пришлось доковылять до первого ряда и устроиться в нем.
До меня доходили разговоры о том, что Руди попал в какой-то киножурнал, имя его звучало на улицах, повторяемое молодыми людьми, предположительно бывшими его одноклассниками, и кое-кем из прежних его учителей. Юля писала, что в Петербурге девушки собираются у служебного вход театра, чтобы увидеть его. И что он танцевал перед Хрущевым. Просто чудо, даже дрожь пробирает — босоногий уфимский мальчишка выступает в Москве. Я только посмеивался, вспоминая его школьные клички: Голубок, Девчонка, Лягушонок. Теперь, когда он стал солистом Кировского, о них и думать забыли — презрительное высокомерие сменилось всеобщим ощущением «нашей» победы.
Отзвучал государственный гимн, начался выпуск киножурнала. И я увидел его танцующим в «Лауренсии» Испанца. Меня словно игла уколола, но игла приятная. Руди выкрасил волосы в черный цвет, грим его был попросту кричащим. Но я вдруг почувствовал, что держу за руку Анну, и скоро она наклонилась ко мне, чтобы сказать: какой он по-варварски экзотичный. Какой вопиюще безжалостный танец. И Анна взволнованно зашептала, что он слишком ярок, что плоховато стоит на пальцах, что у него не совсем верный рисунок роли, что ему следует подстричься.
А я думал: ну что за чудо — и обратившись в призрака, сдержаться Анна не в силах.
И вспоминал, каким в последний раз видел его на похоронах Анны, вспоминал лицо Руди, говорившее, что посланный ему дар его больше не поражает. Теперь он казался отделенным несколькими поколениями от сопливого мальчишки с синяками над левым глазом, стоявшего, нарочито выворотив ступни, перед уфимским Оперным театром.
Журнал закончился. Я, ощущая легкую тоску по прошлому, ненадолго задремал, но был разбужен грубой западной поделкой — зрителям подали главное блюдо, «Тарзана». Я вышел из кинотеатра под свет вечернего солнца, пропекшего за день рытвины немощеных улиц. Вороны поклевывали что-то в пожухлой траве. Вдали оранжево полыхали леса. В большом жилом доме на улице Аксакова кто-то играл на виолончели. Я оглянулся, едва ли не ожидая увидеть Руди, юного Руди, и Анну, поспешающую за ним.
О том, что надо было купить продукты, я позабыл, однако дома оставалось немного картошки и огурцов. Патефонную иглу давно следовало заменить, хотя ей еще удавалось наполнять воздух моей комнаты поцарапанным Моцартом.
Вспомнив давний фокус Анны, я продавил кулаком вторую подушку. В последнее время мое долгое бодрствование стало почти непереносимым, и потому, пробудившись утром, я удивился — не тому, что проснулся, конечно, но тому, что заснул вообще, новизне этого ощущения.
* * *
Проведя в дороге четверо суток, его мать появляется в гостинице, где он остановился, приехав на первое свое выступление в Москве. Серое пальто, повязанная платком голова. Она привстает на цыпочки, целует его в щеку. Он берет ее за локоть, ведет мимо тяжелых, обтянутых бархатом кресел, сквозь строй антикварной мебели. Он задевает плечом красную портьеру, и мать слегка отпрядывает. Люстра льет свет на портреты Героев Советского Союза. Руди с матерью входят в банкетный зал, где несколько раньше Хрущев произнес речь, открывая фестиваль молодых артистов страны.
В одном конце зала — стол с остатками банкета.
— Я тут танцевал на приеме, — говорит он.
— Где?
— Вон на том деревянном помосте. Никита Сергеевич смотрел. Хлопал. Кто бы мог поверить.
— Смотри, — говорит она.
Фарида идет вдоль стола: мазок белужьей икры на белой крахмальной салфетке; тарелка с остатками гусиного паштета на краю; ароматы осетрины, селедки, мяса, трюфелей, лесных грибов, паштетов, сыров: испеченные ломаными восьмерками крендельки; единственная черноморская устрица на блестящем подносе. Фарида поднимает ко рту ломтик солонины, но, передумав, двигается дальше, отмечая пустое серебряное ведерко со льдом для шампанского, крошки на полу, сигарный пепел на подоконнике, сигаретные бычки, клинышки лимона в пустых бокалах, согнутые и сломанные зубочистки, круг красных хризантем в центре зала.
— Рудик? — произносит она.
— Да?
Фарида подходит к окну, опускает взгляд на свои ботики, изношенные, покрытые пятнами соли:
— Твой отец просит прощения за то, что не смог приехать.
— Да.
— Ему хотелось.
— Да.
— Вот и все, — говорит она.
— Да, мама.
Швейцар отступает от двери гостиницы, выпуская их на холод. Рудик вприпрыжку летит по улице, полы его пальто хлопают. Фарида улыбается, убыстряет шаг, ей вдруг становится легко. Все на улице кружит — снежинки, ноги прохожих, звон далеких часов. Смотреть на встречных, смотреть на сына, ощущать на себе взгляды.