Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ходят, — сказала она.
— А домой-то не собирается? Не нажилась еще в городе? Не знаю, я дак не уважаю городскую жизнь. Угоришь там от этого чада да шума…
— Да ведь угоришь не угоришь, — опять спокойно ответила Пелагея, — а надо жить. Не одна теперь, о двух головах.
Петр Иванович похрустел пальцами — знакомая привычка: всегда так, когда на что-нибудь решается, и вдруг хватил ее дубиной по голове:
— Имею сведенье: не живет она с этим военным… Одна живет…
По правде говоря, для Пелагеи это не было полной неожиданностью. Где-то в душе она и сама догадывалась, что у Альки по семейной части не все ладно. Но одно дело ее собственные догадки и другое — когда дочь твою валяют в грязи чужие люди. И она, несмотря на всю свою слабость, как зверь, кинулась на защиту родного детища.
— А хоть бы и одна, дак что! — с вызовом сказала Пелагея. — Моя дочь не пропадет. Ина березка и с ободранной корой красавица, а ина и во девичестве сухая жердина…
Намек был страшный — самый тупой человек догадался бы, что она хочет сказать. И она вся внутренне похолодела, даже дышать перестала: лежала и ждала, с какой стороны еще раз оглушит ее Петр Иванович.
А Петр Иванович молчал. Долго молчал. Потом Пелагея приподняла голову и совсем растерялась: у Петра Ивановича в глазу блестела слеза.
Заговорил он тоже необычно: Паладьей ее назвал. По-домашнему, по-деревенски, так, как звал ее когда-то покойный отец.
— Паладья, — сказал каким-то глухим, не своим голосом Петр Иванович. Я тебя выручал? Не забыла еще?
— Выручал, Петр Иванович… как забыть…
— Ну, а теперь ты меня выручи… Помоги… Ради бога, помоги…
Пелагея едва не задохнулась от удивления. Она еще из знала, о чем ее просят. Но кто просит? Петр Иванович… Ее, Пелагею…
— Парень у меня погибает… — через силу выдавил из себя Петр Иванович.
— Сережа? Да с чего ему погибать-то? С высоким образованием, в почете…
Петр Иванович безнадежно махнул рукой:
— Змий этот зеленый сосет, вот что… — Потом вдруг шагнул к кровати, дрожащей рукой схватил ее за руку. — Ты бы написала Альке… Чего ей там на чужой шататься стороне… Может, и получилось бы дело…
Так вот оно что, поняла наконец все Пелагея, Алькой спастись хочет… Чтобы Алька взяла в руки Сережу… Вот зачем пришел…
Темное, мстительное чувство захлестнуло ее. Она искоса глядела на небритый, вздрагивающий подбородок с ямочкой посредине, на жалкие стариковские глаза, размягченные родительской слезой, и только теперь, только сию минуту поняла, как она ненавидит этого человека. Ненавидит давно, с того самого дня, когда он насчитал на нее пять тысяч рублей.
Господи, она с ума сходила из-за этих пяти тысяч, ночей не спала, чуть ли не в прорубь нырнуть хотела. А он, ирод проклятый, вишь, молодую бухгалтершу проучить решил. Чтобы нос не задирала. А заодно чтобы и хлеб даровой с пекарни получать. Да, да, хлеб! Погрел он руки от нее. Без булки белой за чай не садился. А за что? За какие такие милости? За то, что в компанию свою ввел, с хорошими людьми за один стол посадил? Да пропади она пропадом и компания евонная, и хорошие люди! Всю жизнь она тянулась к этим хорошим людям, мужика своего нарушила и себя не щадила, а чего достигла? Чего добилась? Одна… Наскрозь больная… Без дочери… В пустом доме…
И ей хотелось крикнуть в лицо Петру Ивановичу: так тебе и надо! На своей шкуре опознай, как другие мучаются…
Но вслух она сказала:
— Ладно, напишу. Может, и послушается…
Пелагея плохо помнила, как ушел от нее Петр Иванович. Ее душил кашель, она задыхалась. И в то же время ей было необычно хорошо. Хорошо до слез, до знойного жара в груди. И она хватала запекшимися губами избяной воздух и все больше и больше распаляла свое воображение надеждами. Теми радужными надеждами, которые заронил в нее Петр Иванович.
Она не сомневалась — приедет Алька. Ведь не дура же она круглая. Как не понять, что это счастье. Правда, сам Сереженька, может, и не ахти что, хоть и инженер, да зато отец всем кладам клад. Ах ты господи, говорила мысленно себе Пелагея, в одной упряжке с таким человеком шагать… Да ведь это каких дел можно наворочать!
На какое-то мгновение она потеряла сознание, а потом, когда пришла в себя, ей показалось, что она стоит у раскаленной печи на своей любимой пекарне и жаркое пламя лижет ее желтое, иссохшее лицо.
Она задыхалась. Ей было нестерпимо жарко.
На пол, на пол надо, по старой привычке подумала она.
Крашеный пол хорошо вытягивает жар из тела…
Так лежащей на голом полу возле кровати и нашла ее наутро Анисья. Она бросилась поднимать ее. И вдруг отшатнулась, встретившись с неподвижным, остекленевшим взглядом.
Альки на похоронах не было — с открытием навигации она плавала буфетчицей на одном из видных пассажирских пароходов, ходивших по Северной Двине.
Приехала Алька лишь неделю спустя и первым делом, конечно, оплакала дорогих родителей, справила по ним поминки небывалые, неслыханные по здешним местам.
Чуть ли не всю деревню посадила за стол.
Потом два дня у Альки ушло на распродажу отрезов, тряпья, самоваров и прочего, добра, нажитого матерью.
А на пятый день Алька заколотила дом на задворках, возложила прощальные венки с яркими бумажными цветами на могилы отца и матери и к вечеру уже тряслась в районном автобусе. Ей не хотелось упустить веселое и выгодное место на пароходе.
1967
Алька
Новостей тетка и Маня-большая насыпали ворох. Всяких. Кто женился, кто родился, кто помер… Как в колхозе живут, что в районе деется… А Альке все было мало. Она ведь год целый не была дома, а вернее сказать, даже два, потому что не считать же те три-четыре дня в прошлом году, что на похороны матери приезжала.
И вот тетка и Маня-большая только замолчат, рот закроют, а она уж их теребит снова:
— Еще, еще чего?
— Да чего еще… — пожимала плечами Анисья. — Вот клуб строят новый. Культурно жить, говорят, будем…
— Слышала! Сказывала ты про клуб.
— Ну тогда не знаю… Все кабыть…
Тут Маня-большая — она тоже немало поломала свою старую голову, чтобы угодить гостье, — догадалась наконец разговор перевести на другую колею.
— Все нас да нас пытаешь, — сказала Маня, — а ты-то как живешь-можешь в своем городе?
Алька блаженно, до хруста в плечах потянулась, почесала голой пяткой гладкий, с детства знакомый сук в половице под столом, потом разудало тряхнула своим рыжим, все еще не просохшим после бани золотом.
— Ничего живу! Не пообижусь. Девяносто рэ чистенькими каждый месяц, ну, и сотняга — это уж само малочаевые…