Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ухожу и думаю о том, что моя душа рвется к мести, а разум, в который моя мама с тетей Гришей заронили милосердное зерно, говорит о другом: "Не мсти". Я думаю: ну а сложись так обстоятельства, что я нашел бы этого премерзкого Шубкина связанным, и распластанным, и приговоренным, и чтобы еще настаивал кто-нибудь: а ну возьми плеть и хрястни твоего грабителя и обидчика, согласился бы я… Отвечаю: "Ни за что! Пожалел бы. Сказал: 'Вставай, брат. Прощаю тебе все. Буду любить тебя. Буду любить, чтобы спасти свою душу'". Только не удалось бы спасти душу, размышляю я дальше. Она слишком отравлена. Слишком разъедена. Слишком слаба, чтобы спастись самой и спасти меня. И снова я ловлю себя на своем собственном предательстве. На предательстве самого себя. Пытаюсь спасти душу, а вымарываю ее всякий раз. А как же прожить иначе? Иначе конец. Труба, как говорит Шубкин.
А Шубкин между тем подзывает меня к себе и на ушко:
— Разговор у меня к тебе совершенно доверительный. У Прахова жена родила. Пока еще в роддоме, а он отгул взял. Ждет семейство свое. Не мог бы ты его навестить, ну и купить ему колясочку, кроватку, ну и всякое такое — пеленки, распашонки?… У него опять нелады с отцом… Я тебе талончики дам в спецраспределитель.
— Неловко как-то. Может оскорбиться…
— Это я беру на себя. Давай действуй. Кстати, не подкинешь мне стольничек? На дело. Кузьму Федоровича хочу попотчевать.
Я даю ему сотенную. А он продолжает:
— Действуй, старик. Могу признаться тебе: я Прахову уже звонил, что ты пожалуешь к нему.
Я пытался открыть праховскую дверь, а она не открывалась, точно за дверью было насыпано зерно. Я поднажал, дверь еще отступила на несколько сантиметров. Я так и предполагал: это праховское брюхо растеклось. Сам он лежал на кухне, а брюхо вдоль коридора к самой двери подкатилось. У меня сильно закружилась голова. От перегара, должно быть. Я распахнул балконную дверь, попытался растормошить Прахова. Втащил в квартиру коляску и кроватку, два свертка разного детского барахла. Когда все было сложено, Прахов открыл левый глаз. Спросил совершенно четким, абсолютно трезвым голосом:
— Принес?
— Все в ажуре. Полный комплект белья, одежды, ну и транспорт: коляска заморского происхождения.
— Не об этом я. Принес?
— А как же? По такому случаю…
Прахов нервно отвинтил пробку. Сказал:
— Ты уж извини меня, — и стал прямо из горла пить. Точнее, даже не пить, а вливать в себя прекрасную лимонную водку.
— Закусить прикажете?
— А тут и закуска сразу. Лимончик — это всегда неплохо. Ну-ка помоги мне приподняться. — Прахов откинул в сторонку пустую бутылку и подмигнул мне, — надеюсь, у тебя еще есть. Отличная водочка. Вкус у тебя, братец, однако. Лимонная — это теперь такая редкость.
Он так же нервно отвинтил пробку и так же молниеносно влил в себя содержимое. По мере того как исчезала жидкость в праховском чреве, владелец столь безмерного живота трезвел.
— Ты уж меня прости. Перенервничал я. Роды — это, братец, не шутка. Всякое бывает. У тебя еще есть чего или?…
— Есть-есть, — ответствовал я смущенно, прикидывая, однако, что десять раз по 0,75 — это будет более семи с половиной литра. Надо бы ему и загрызть чем-нибудь.
Я вытащил из своей сумки колбасу, редиску и кусок сырого мяса, которое купил по случаю. Мясник знакомый сказал: "Есть кусочек. На сто восемь рупий потянул". Мясник вынес завернутый кусок свинины, в нем было не более двух килограммов. Я сказал ему: "Здесь нет трех килограммов". — "А я говорю — есть, — сказал он. — У меня этот кусок за два стольника возьмут". Я согласился и швырнул в такси этот кусок. Прахов развернул мясо.
— Ну вкус у тебя, братец. Это же кусок что надо! Мы его, как он есть, в духовку, слегка сольцой присыплем. Пока мясцо подойдет, мы с тобой по черепочке еще, ну-ка, что там у тебя в сумке?
— Шампанское и две бутылки коньячку.
— Шампанское — это под занавес, а вот коньячку сейчас совсем недурственно…
Я называю советологами не тех, которые там, а тех, которые тут. У меня есть два личных советолога. Они дают мне советы. Я заметил, когда я начинаю жить по собственным советам, у меня начинает болеть голова. Кроме того, мои советы всегда приносят беду. А когда я пользуюсь советами Тимофеича, я успокаиваюсь. Альбина Давыдовна тоже дает хорошие советы, но они, как правило, невыполнимы. Они слишком завышены. Завышены в своих претензиях. Она придерживается такой точки зрения: "Чем хуже, тем лучше". Поэтому, когда я ей говорю, что у меня совсем плохо, она радуется и успокаивает: "Это хорошо". С Тимофеичем наоборот. Когда я ему говорю: "Совсем невмоготу", он темнеет, лицо его становится таким грустным, что я готов разрыдаться, так мне его становится жалко. Он вскакивает с тахты, его маленькая лысая головка, лысая сверху, а темя все в обильных длинных волосах, устремляется вперед, руки скрещиваются за спиной, плечи подтягиваются к ушам, он начинает ходить и причитать:
— Господи, что же делать?! Надо непременно что-то предпринимать! Промедление смерти подобно!
Потом он задает несколько вопросов, скажем, а в ВРД был? В ВОЭ был? Ах не был! Сходи. Постой-ка, у меня тут и телефончик был. Недавно наш человек попал в ВРД. Приняли на службу. Должность у него небольшая, но сориентировать может. Я ему сейчас звякну. И Потапыча попрошу, чтобы и он звякнул. Применим двойной захват. Японским нельсоном его к полу прижмем. Не дрейфь. Ажур будет. Промедление смерти подобно. Тимофеич звонит по телефону. Объясняет: "Наш человек. Не совсем уволили. Подвесили. Да, за эти самые. А промедление смерти подобно. Надо действовать. С Потапычем говорил. Он поможет. Во всяком случае, звякнет Ефимычу. Иди, мой золотой. Иди, мой ненаглядный". — Это уже он мне говорит. Слова из него выскакивают ласковые. Однако нет в нем и не было никогда ни слащавости, ни искусственности, наверное, потому его сразу и признала тетя Гриша и, знакомясь с ним, назвалась полным своим именем и фамилию присоединила, на что Тимофеич спросил: "Уж случайно не из тех ли вы Флейтисовых?" — "Отнюдь не случайно", — ответствовала Агриппина Домициановна. "А вы знаете, есть у меня факсимильное издание труда вашего дядюшки Матвея Федоровича Флейтисова". — "Ах это книжечка про живучесть генных ферментов?" — "Нет, нет, — отвечал Тимофеич. — Это книжечка, где рассказывается о слепнево-клещевой природе родовых катаклизмов". — "Ну это, право же, весьма условная теория. Баловство". — "Не скажите, однако", — не соглашался Тимофеич… и так они пикировались словечками, и такая их тайна развертывалась перед моим убогим существом, что мне хотелось даже заплакать, и мама моя это почувствовала, прижала меня к себе, и мы сидели и долго слушали, как из них вылетают в комнату такие прекрасные и так хорошо озвученные слова. Он и о тете Грише сказал тогда: "Ах, какой прелестный человек! — И добавил потом: — А какая женщина была!" Я удивился: "Откуда это видно?" — "Ласковый мой! Этого нельзя не видеть! Она сама красота. Королева, мой ненаглядный!"