Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Торчу я в Венеции с этой чувихой и сотней радужек. Вдруг чую, мне на хвост садятся, я рву к Борсту вместе с этой чувихой и сотней радужек. Стучусь и говорю ему: «Мухой, пусти меня! У меня сотня радужек и легавые на хвосте!» А Борст дверь-то и закрывает. Я выламываю дверь, вместе с чувихой врываюсь внутрь. А Борст на полу какого-то парня раздрачивает. Я влетаю в ванную вместе с чувихой, дверь на лопату. Борст стучится. Я говорю: «Не смей сюда заходить!» И час там примерно вместе с этой чувихой просидел. Я ее вспорол пару раз, чтоб не скучно было. Потом вышли.
— А радужки скинул?
— Нет, блин, ложная тревога оказалась. Но Борст очень рассердился.
— Черт, — сказал я. — Борст не сочинил ни одного приличного стиха с 1955 года. За мамин счет живет. Прошу прощения. Но я это к тому, что он только пялится на телик, жрет свой утонченный сельдерей с зеленью да бегает по пляжу трусцой в грязном исподнем. А ведь был прекрасным поэтом, когда жил с молоденькими мальчиками в Аравии. Но сочувствовать ему я не могу. Победитель приходит голова в голову. Типа, как Хаксли сказал, Олдос: «Любой может быть…»
— Ты сам-то как? — спрашивает Джек.
— Сплошные отказы.
Один парень начинает играть на флейте. Пиявка сидит сиднем. Джек то и дело опрокидывает пузырь себе в рот. В Голливуде, штат Калифорния, стоит прекрасная ночь. Потом чувак, который живет на задах моего двора, падает с кровати, пьяный в дымину. Грохот что надо. Я уже привык. Я ко всему двору привык. Сидят все по своим норам, шторы задвинуты. Встают к полудню. Машины сидят перед домом, на них пыль, шины спущены, аккумуляторы текут. Все мешают выпивку с дурью и видимых средств к существованию не имеют. Мне они нравятся. Они меня не достают.
Чувак снова забирается на кровать, снова падает.
— Дурень ты, дурень, — доносится его голос. — А ну марш в постельку.
— Что там за шум? — спрашивает Джек.
— Мужик, который за мной живет. Очень одинок. Время от времени пивко попивает. У него в прошлом году мать умерла, оставила ему двадцать штук. Теперь он сидит дома, дрочит, смотрит по телику бейсбол и ковбойские стрелялки. Раньше на заправке работал.
— Нам пора отваливать, — говорит Джек. — Хочешь с нами?
— Нет, — отвечаю я.
Они объясняют, что все дело в Доме о Семи Фронтонах. Им надо повидаться с кем-то, а он как-то связан с Домом о Семи Фронтонах. Не сценарист, не продюсер, не актеры — кто-то еще[36].
— Все равно нет, — говорю я, и они выметаются. Утеха для глаз.
И я сажусь к макакам снова. Может, выйдет ими пожонглировать? Вот бы заставить всю дюжину ебстись одновременно! Ага-а! Но как? И зачем? Вот, к примеру, Королевский Лондонский Балет. Но зачем, зачем? Я схожу с ума. Ладно, в Королевском Лондонском Балете есть идея. Они балетируют, а дюжина макак летает. Только перед представлением кто-то им всем дает Шпанской Мушки. Не балету. Макакам. Но Шпанская Мушка — миф, не так ли? Ладно, появляется еще один спятивший ученый с настоящей Шпанской Мушкой! Нет, нет, господи ты боже мой, никак не вытанцовывается!
Звонит телефон. Я поднимаю трубку. Это Борст:
— Алё, Хэнк?
— Ну?
— Я вынужден покороче. Я обанкротился.
— Да, Джерри.
— Ну, это, я потерял двух своих спонсоров. Биржевой рынок и доллар ужался.
— Ага.
— Это, я всегда знал, что так случится рано или поздно. Поэтому я съезжаю из Венеции. У меня тут не срастается. Я, это, еду в Нью-Йорк.
— Что?
— В Нью-Йорк.
— Мне так и послышалось.
— Ну, это, понимаешь, я обанкротился, и мне кажется, что там у меня все срастется.
— Конечно, Джерри.
— Лучше потери спонсоров со мною ничего не случалось.
— Вот как?
— Теперь мне снова хочется бороться. Ты же слыхал о людях, которые гниют на пляже. Так вот, я делал то же самое — гнил. Надо отсюда сваливать. И я не волнуюсь. Только вот чемоданы.
— Какие чемоданы?
— У меня, по-моему, не получается их сложить. Поэтому из Аризоны приезжает мама пожить здесь, пока меня не будет, а я в итоге сюда потом вернусь.
— Хорошо, Джерри.
— Но перед Нью-Йорком я остановлюсь в Швейцарии и, может, в Греции. А потом уже поеду в Нью-Йорк.
— Хорошо, Джерри, не теряйся. Всегда приятно слышать.
И я опять возвращаюсь к макакам. Дюжина макак, которые могут летать, ебясь. Как этого достичь? Дюжины пива как не бывало. В холодильнике отыскиваю резервные полпинты скотча. Мешаю в стакане, треть скотча на две трети воды. Надо было остаться на этом треклятом почтамте. Но даже здесь, вот так, хоть какой-то шансик есть. Только бы заставить ебстись эту дюжину макак. А родился бы погонщиком верблюдов в Аравии, даже такого шансика бы не было. Поэтому выше голову, макак — за работу. Ты благословен каким-никаким талантом, и ты не в Индии, где, вероятно, две дюжины пацанов убрали бы тебя как писателя, если б умели писать. Ну, может, не две дюжины, может, одна.
Я заканчиваю полпинты, выпиваю полбутылки вина, ложусь спать, ну его все к черту.
Наутро в девять звонят в дверь. Там стоит молодая черная девчонка с дурковатого вида белым парнем в очках без оправы. Сообщают мне, что на пьянке три ночи назад я обещал поехать сегодня с ними кататься на лодке. Я одеваюсь, залезаю к ним в машину. Они везут меня в какую-то квартиру, оттуда выходит черноволосый пацан.
— Привет, Хэнк, — говорит он.
Я его не знаю. Похоже, мы на той же пьянке и познакомились. Он выдает всем маленькие оранжевые спасательные пояса. И вот мы уже на пирсе. Я пирса-то от воды не отличу. Мне помогают спуститься по шаткой деревянной штукенции на плавучий док. Низ штукенции и палуба дока — примерно в трех футах друг от друга. Меня поддерживают.
— Что это, к ебеням, такое? — спрашиваю я. — У кого-нибудь выпить есть? — Не те какие-то люди. Выпить ни у кого нет. Потом я в крошечной шлюпке, взяли напрокат, и к ней кто-то прицепил мотор в пол-лошадиной силы. На дне плещутся вода и две дохлые рыбки. Понятия не имею, кто эти люди. Они меня знают. Прекрасно, прекрасно. Мы выходим в открытое море. Я блюю. Проезжаем рыбу-прилипалу, она дрейфует у самого верха воды. Рыба-прилипала, размышляю я, прилипала, прилипшая к летучей макаке. Нет, ужас. Я снова блюю.
— Как наш великий писатель? — спрашивает дурковатый парень с носа шлюпки, тот, что в очках без оправы.
— Какой великий писатель? — переспрашиваю я, решив, что это он про Рембо, хоть я никогда не считал Рембо великим писателем.