Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут только доктор Даниэль пришел в себя, протер глаза и вполне разумно взглянул на сына, который стоял около его постели и ломал руки в отчаянии.
— Что с тобой? Что случилось?.. Который час? — быстро и тревожно спросил доктор Даниэль, оглядывая сына, и тут только, при свете восковой свечи, стоявшей на столе, увидел, что на сыне лица нет. — Что с тобою, Михаэль? Ты болен? Что у тебя болит?
— Не болен я… Я здоров… Но мы погибли! Головы наши оценены и указаны злодеям… Надо бежать, надо скрыться во что бы то ни стало!.. Одевайся скорее!.. Вот тебе платье — все тут около тебя, на стуле!
Доктор Даниэль случайно бросил взгляд на платье, приготовленное ему, и увидел какой-то странный сермяжный кафтан, шапку с ушами… лапти… Ему показалось, что сон его еще продолжается, и он невольно спросил у сына:
— Ничего понять не могу! Что это за платье ты мне даешь? Неужели это…
Но Михаэль схватил отца за плечи, поднял с постели и встряхнул с чрезвычайной силой.
— Проснись! Ты должен сейчас нарядиться в это старье странника, должен скрыться, должен не выходить из какой-нибудь щели два-три дня! Когда мятеж уляжется, ты явишься в Немецкую слободу… разыщешь нас… Но ради Бога, спеши! Через два, много — три часа стрельцы придут сюда…
И он учил отца, он показывал ему, как обмотать ноги, как оплести их оборами от лаптей; он надевал на него трепетными руками крестьянскую рубаху из грубого холста, подпоясывая его поясом… И тот подчинялся всему этому, как ребенок, очевидно растерявшись и все еще не отдавая себе полного отчета в переживаемой минуте.
И вдруг — сознание вернулось к нему, и он понял, что бросает дом, семью и все, что ему дорого и мило, и одевается в рубище нищего, чтобы укрыться от убийц и спасти свою жизнь, предавая сына и дочь на произвол судьбы.
— Нет! Это низко! Это подло! — воскликнул вдруг доктор Даниэль, стараясь сорвать с себя рубаху. — Нет! Я никуда не пойду! Я останусь здесь… Я ни в чем не виновен и потому мне нечего скрываться… Умирать, так умирать всем вместе!
— Отец! — взмолился к нему Михаэль. — Я жить хочу!.. Если ты скроешься — и я тоже скроюсь куда-нибудь, я тоже бегу! Оставшись здесь, ты и меня осуждаешь на гибель! Сжалься надо мною!
И он рассказал ему все, что видел и слышал во время своего ночного дозора, и продолжал просить и молить отца до тех пор, пока тот, наконец, согласился и, уступив его просьбам, закончил свое переодеванье.
Крупные слезы текли у них обоих из глаз, когда они обнялись на прощанье, и уста их слились в последний поцелуй. Отец хотел сделать сыну кое-какие указания относительно дома, хотел распорядиться своим добром, но только махнул рукою и пуще прежнего залился слезами.
— Не беспокойся! — поспешил его успокоить сын, понявши его мысль. — Я все сделаю, что могу! Уходи, уходи, ради Бога! Вон, смотри — ведь уж светает!
И он нахлобучил отцу шапку, совал ему палку в руки и за плечи поворачивал его к дверям.
— Куда ты? Не туда! — шептал он ему, видя, что отец направляется во двор, к крыльцу. — Ступай садом, через огород, — там я тебе проделаю лазейку в частоколе…
И таща отца за руку, он чуть не бегом бросился через сад к самому дальнему углу огорода, который врезывался в ограду соседней церкви. Здесь он трепетно, одушевляемый каким-то необычайным наплывом сил и энергии, разобрал частоколины, притоптал колючие кусты крыжовника и шиповника и очистил в изгороди как раз такое место, чтобы пролезть взрослому человеку, хотя и не без усилия…
Еще раз обнялись отец с сыном, крепко-крепко и тесно, условились сойтись через два дня у Гутменша или у пастора в Немецкой слободе — и расстались… Доктор Даниэль пробрался кое-как чрез лазейку, поправил колпак на голове и котомку за спиною и побрел к выходу из огорода, опираясь на свой посох. Сын, поглядывая через ту же лазею, еще видел первые шаги отца к спасению и вздохнул полною грудью.
«Слава Богу! — подумал он. — Может быть, хоть он-то спасется?..»
О себе в это мгновение страшной тревоги и волнения добрый Михаэль даже и не думал. В то время, когда он, в полутьме наступающего рассвета, подходил садом к дому, в ближней церкви ударили к заутрене, и начался обычный перезвон московских церквей, к которому теперь с особенным удовольствием прислушивался Михаэль.
«В церковь звонят; Богу собираются молиться… Уж верно и у них, злодеев, готовых к убийствам, шевельнется теперь мысль о Боге, о правде, о будущей жизни, о любви христианской! Верно, они не дерзнут приступить к своему злому, кровавому делу в то время, когда будет совершаться богослужение в церквах… И если так, то еще найдется и время, и возможность ускользнуть от их рук…»
Вернувшись в дом, он вспомнил о том, что успокаивал отца перед разлукой с ним, принимая на себя заботы о необходимых распоряжениях по дому и имуществу.
— Надо то и другое прибрать, припрятать… Надо деньги положить куда-нибудь подалее! И то, что подороже, также…
Он сунулся было в комнату отца, отпер ящики его стола, заглянул в шкапы и сундуки со старьем, кое-что вынул и положил на вид, что было поценнее, но мысли путались у него в голове, все как-то не клеилось, все валилось из рук… Он сам не мог отдать себе отчета, почему именно одну и ту же вещь он переставлял два и три раза с места на место, и потом все же оставлял на виду, не прибранную?
Притом, каждый шорох его пугал, заставлял оглядываться и вздрагивать, словно бы он совершал какое-нибудь дурное, чуть ли не воровское дело. И над всеми мыслями преобладало одно, главное сознание полной бесцельности, бессмыслия этих его забот.
«Придут, убьют, и ограбят — и к чему тут эти глупые предосторожности! Пусть все пропадает, лишь бы в живых остаться, потому что все же лучше жизни — этого единственного блага — нет блага на свете!»
Бешеный и громкий лай собак, бросившихся к воротам, отвлек Михаэля от этих мыслей и заставил его поспешно глянуть в окно. Он видел, как Прошка, приотворив калитку, поговорил с кем-то и вновь ее запер… Тяжкие подозрения закрались в душу юноши.
«Что это значит? С кем он там переговаривался? Кому нас продает, изменник проклятый?!»
И Михаэль выскочил на крыльцо и крикнул Прошке:
— Кто за калиткой? С кем ты там переговаривался?
Прошка, видимо не ожидавший этого окрика, отвечал ему с некоторым смущением:
— Монахиня какая-то больная… что ли? Дохтура спрашивает… Так я сказал, что дохтур спит еще…
— Сейчас же верни ее… впусти ее немедля! — еще громче и еще решительнее крикнул Михаэль.
Прошка повернулся к калитке, отпер ее, крикнул что-то, махая рукою, и минуту спустя, действительно, впустил во двор монахиню.
— Вон на крылец ступай! — указывал он ей, отгоняя от нее собак.
Монахиня, еле передвигая ноги, с видимым усилием поплелась к домовому крыльцу, на котором стоял Михаэль и внимательно и подозрительно в нее вглядывался.