Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сутане. Сидел на дороге, на камне. Ксендз в сутане, сидящий на камне, в горах? Мне вспомнился чайник, потому что ксендз был как чайник там. Сутана тоже была излишеством.
Мы остановились.
– Вас подвезти?
Толстощекий и молодой, с утиным носом, по-деревенски круглое лицо выступает из католического воротничка – потупил глаза. – Бог воздаст, – сказал. Но не двинулся с места. Волосы у него слиплись от пота. Когда Людвик спросил, куда его отвезти, он будто не расслышал и забрался в коляску, бормоча благодарности. Рысь, тарахтение, езда.
– Я по горам ходил… Немного сбился с дороги.
– У вас усталый вид, пан ксендз.
– Да, наверное… Я в Закопане живу.
Сутана внизу была у него перепачкана, ботинки сбиты, глаза какие-то покрасневшие – он что, и ночь провел в горах? Он долго объяснял, что отправился на прогулку в горы, ошибся дорогой… но как же можно на прогулку в сутане? Заблудиться в местности, прорезанной долиной? Когда он вышел на прогулку? Ну конечно, вчера после полудня. После полудня на прогулку в горы? Прекратив расспросы, мы предложили ему кое-что из наших запасов, он смущенно поел, а потом уже только сидел беспомощно и растерянно, а коляска его трясла, солнце палило, тени уже не было, хотелось пить, но не хотелось доставать бутылки, только езда и езда. Тени вздымающихся скал и утесов падали отвесно вниз и в сторону, доносился шум водопада. Мы ехали. Меня раньше особо не занимал тот факт, хотя и любопытный, что на протяжении многих веков определенный процент людей отгорожен сутаной и определен в службу Божию – каста специалистов по Богу, функционеры небес, чиновники души. А теперь здесь, в горах, этот черный гость, примешавшийся к нашей езде, он не вписывался в хаос гор, он был излишеством… взрывоопасный, перенасыщенный… почти как чайник?
Мне это было неприятно. Любопытно, что, когда тот орел или ястреб вознесся надо всем, я приободрился – и это, наверное, потому (думал я), что как птица он был с воробьем – но и потому, возможно, прежде всего потому, что он вознесся и завис, соединив в себе воробья с повешением и позволяя объединить в идеи повешения повешенного воробья с повешенным котом, да, да (я все отчетливее представлял это), он даже придавал идее повешения доминирующее качество, вознесшееся надо всем, царственное… и, если я сумею (так я думал) разобраться в идее, нащупать основную нить, понять или хотя бы почувствовать, куда это нацелено, хотя бы на одном отрезке воробья, палочки, кота, тогда мне будет уже легче справиться с губами и со всем тем, что вокруг них крутится. Что ни говори (пытался я решить шараду), но несомненно (и это была мучительная загадка), что секрет губоротой комбинации во мне самом, она во мне возникла, я, и никто иной, породил этот союз, – но (внимание!) я, повесив кота, присоединился (в определенной степени? полностью?) к той группе воробья и палочки, следовательно, я принадлежал теперь к двум группам, – так разве из этого не следует, что соединение Лены и Катаськи с воробьем и палочкой может осуществиться только через меня? – и разве я, повесив кота, не установил платформу, которая все объединяет… но в каком смысле? Ох, не ясно это было, но, во всяком случае, что-то здесь начинало формироваться, родился какой-то эмбрион целого, и вот огромная птица зависает надо мной – вознесенная. Хорошо. Но какого черта этот ксендз на сцену лезет, из другой оперы, нежданно-негаданно, посторонний, лишний, идиотский?…
Как тот чайник, там! И мое раздражение было нисколько не меньшим, чем то… которое бросило меня на кота… (да, я все-таки не был уверен, не набросился ли я на кота в связи с чайником, не выдержав капли, переполнившей чашу… и, пожалуй, чтобы хоть каким-то действием заставить реальность опростаться, именно так, как мы бросаем что попало в кусты, где шевелится что-то непонятное)… значит, удушение кота – это мой яростный ответ на провокацию бессмысленностью чайника?… Но в таком случае берегись, попик, кто может гарантировать, вдруг я в тебя брошу, что под руку попадется, или сделаю с тобой что-нибудь… что-нибудь… Он сидел, не подозревая о моем озлоблении, мы ехали, горы и горы, рысь кобыл, жарко… Мне бросилась в глаза одна деталь… он шевелил пальцами…
Непроизвольно он растопыривал толстые пальцы обеих рук и переплетал их, эта работа пальцев, как червяков, внизу, между колен, была упорной и мерзкой.
Разговор.
– Господа впервые на Костелиской?
На что Люлюся голосом смущенной гимназистки: – Да, пан ксендз, мы в свадебном путешествии, поженились в прошлом месяце.
Люлюсь сразу подскочил с миной не менее смущенной и восторженной: – Мы свежеиспеченная парочка!
Ксендз кашлянул, растерявшись. Тогда Люлюся тоже по-школярски, как бы ябедничая классной даме на подружку: – Они, – она указала пальчиком на Лену и Людвика, – они, пан ксендз, тоже!
– Недавно получили разрешение на… – воскликнул Люлюсь.
Людвик сказал: – Гм-м-м-м-м! – густым басом, улыбка Лены, молчание ксендза, ах, Люлюсы, какой же тон они подобрали к этому попику!.. который продолжал нервно перебирать пальцами, и выглядело это убого, коряво, по-крестьянски, мне даже показалось, что у него какой-то грешок на совести, что же он сделал этими пальцами? И… и… ах… ах… эти шевелящиеся внизу пальцы… и мои пальцы… и Лены… на скатерти. Вилка. Ложка.
Люлю, не приставай, что подумает ксендз каноник! Люлю, что ты, ничего плохого просто подумать не может ксендз каноник! Люлюсь, если бы ты видел, как у тебя щека трясется! И вдруг… Мы сворачиваем в сторону. Пересекаем долину, крутой и едва заметной тропой выезжаем вверх и вбок! Мы были в ущелье, которое сужалось, но за ним открывался боковой, побочный овраг, и мы, уже полностью отрезанные, трусили рысцой среди новых вершин и откосов… и все перекосилось… и новые деревья, травы, скалы, такие же самые, но совершенно другие, новые и вкось заклейменные нашим поворотом вбок, с главной дороги. Да, да, да, думал я, он мог сделать нечто эдакое, у него было что-то на совести.
Что? Грех? Какой грех? Удушение кота. Глупости, что это за грех, кота задушить… но этот человек в сутане и родом от исповедальни, от костела, от молитвы вдруг вылезает на дорогу, залезает в коляску, и, естественно, сразу грех – совесть – преступление – покаяние – тра-ля-ля – тра-ля-ля – какое-то ти-ри-ри… забирается в коляску, и грех.
Грех, то есть, собственно, товарищ, ксендз-товарищ, пальцами перебирает, а у самого совесть нечиста. Он, как я! Дружба и братство, его так и подмывает перебирать и перебирать пальцами, что, эти пальчики тоже кого-то задушили? Наплыв совершенно новых нагромождений, руин, нового чудесно зеленого кипения, спокойного, темнолиственного, соснового, сонного с лазурью, Лена передо мной, с руками, и весь этот ансамбль рук – мои руки, руки Лены, руки Людвика – получил инъекцию в виде рук ксендза с шевелящимися пальцами, чему я не мог уделить достойного внимания, потому что езда, горы, откосы и укосы, Боже святый, Боже милосердный, почему нельзя ничему уделить достойного внимания, мир слишком богатый и разный сто миллионов раз, и что смогу я предпринять при моей невнимательности, э-ге-гей, газда, ну-ка нам разбойничью,[7]Люля, оставь ксендза в покое, Люлюсь, отстань, Люля, ой-ё-ёй, она меня за ногу щиплет, мы едем, едем, езда, хорошо, одно ясно, та птица поднялась слишком высоко, и хорошо, что ксендз-товарищ перебирает внизу, мы едем, едем, монотонное движение, неохватная река, наплывает, проплывает, тарахтение, рысь, жарко, зной, мы подъезжаем.