Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне ли этого не знать! — После этой фразы, произнесенной с нарочитым спокойствием, он снова проявил интерес к жареному мясу.
Молодая жена советника поспешно осушила свой бокал, четвертый или пятый по счету, и показала жестом, что его снова надо наполнить. Пожилой слуга у нее за спиной налил только половину, стараясь не смотреть на советника.
— Хотелось бы мне узнать, — сказала она, — что же такого особенного в этом Спартаке! Еще три месяца назад никто не знал о его существовании, а сегодня он — живая легенда. Не пойму, каким образом человек способен завоевать такую власть над людьми.
— И я не пойму, — сказал престарелый Эгнат. — Возможно, Руф объяснит это тем, что его брюхо урчит громче всех в Италии?
— Вряд ли будет достаточно одного этого объяснения, — возразил Руф.
Трибун откашлялся. Он определенно завидовал громкой репутации отсутствующего вожака разбойников.
— Говорят, он очень ловкий оратор. Если это так, то другого объяснения не нужно.
— Я с этим не согласна, — возразила хозяйка, снова протягивая слуге пустой бокал. — Он берет чем-то еще. Знаешь, — обратилась она к Руфу, трогая его за плечо, — каким я его представляю? Страшно волосатым, с голой грудью, с пронзительным взглядом. В прошлом году я присутствовала на казни негодяя, нападавшего в горах на маленьких детей. У того был как раз такой взгляд. — Она возбужденно засмеялась, и Руф подумал, что мужчине старше шестидесяти лет все-таки негоже жениться на такой молодой женщине. Возможно, Эгнат прочел его мысли по глазам, потому что тут же вмешался:
— А я представляю его совсем другим: лысым, толстым, потным, как носильщик из римской Субуры. В своих речах он то произносит пафосные слова, то допускает непристойности; не исключаю, что он сентиментален и окружил себя мальчиками.
— Враг пригвожден к позорному столбу! — сказал Руф со смехом. — Между прочим, я знаю его лично.
— Неужели? — воскликнула хозяйка. — Почему же ты молчал?
Руф был доволен произведенным впечатлением.
— Я видел его в школе гладиаторов моего друга Лентула в Капуе. Он водил меня по школе во время утренней разминки.
— Каков же он? Наверное, ты сразу обратил на него внимание? — спросила хозяйка.
— Увы, нет. Помню только, что на нем была звериная шкура, но варвары одеваются так сплошь и рядом.
— А каков он с лица? — не унималась молодая хозяйка.
— Боюсь, что разочарую тебя: не могу вспомнить точно. Как видишь, он не произвел на меня сильного впечатления. Я бы сказал, что лицо у него обычное — широкое и добродушное. Сам он ладный, разве что немного костлявый. Единственное, что я запомнил, — что передвигался он как-то задумчиво, тяжеловесно. Я еще мысленно сравнил его с дровосеком.
— Не почувствовал ли ты чего-то необычного, загадочного, какой-то волшебной силы?
— Нет, не припомню, — сказал Руф. Он был рад осадить молодую хозяйку из чувства солидарности со старым Эгнатом. — Должен признаться, что одно дело любоваться царем Эдипом на сцене и совсем другое — застать его за утренним туалетом.
— Все равно, в нем должна быть какая-то изюминка, иначе он не стал бы вожаком, — не отставала хозяйка.
— Согласен, — сказал Руф со вздохом. — Хотя лично я полагаю, что героев создают условия, а не наоборот. Условия сами указывают на правильного человека. Уж поверьте мне, у истории безошибочный инстинкт: это она открывает людей, о которых потом говорят, будто они «делают историю».
Разговор потерял остроту, все четверо налегли на еду и питье. За их спинами сновали слуги. Один из них наклонился к хозяйскому уху.
— Снова грабежи? — осведомился Руф, от которого никогда ничего не ускользало.
— Ничего особенно, опять пригороды, — отозвался старый Авл, украдкой поглядывая на жену. Ее новость о грабежах нисколько не взволновала, она продолжала пить и распаляться. Руф уже чувствовал, как она трется бедром об его колено.
— У нас в Ноле бывало и похуже, — сказал престарелый советник. — Достаточно вспомнить гражданскую войну… — Он смущенно глянул на трибуна и умолк.
— Ты не состоишь в родстве с Гаем Папием? — спросил Руф трибуна, отодвигая колено и по-отечески глядя на свою соседку.
— Он приходился мне дядей, — коротко и сердито ответил трибун.
Трибуну Герию Мутилу было двадцать лет, когда народы юга Италии — самниты, марсы и луканцы — восстали против Рима. Одним из вождей восстания был его дядя, Гай Папий Мутил. Нола, населенная одними самнитами, первой из городов присоединилась к восставшим, сломив сопротивление своих проримских аристократов. На протяжении шести лет римляне осаждали Нолу, но Нола держалась. Потом в самом Риме произошла революция вод руководством Мария и Цинны. Жители Нолы немедленно распахнули ворота города и побратались с недавним врагом, встав под знамена революции. Аристократия сопротивлялась, разом забыв про свой римский патриотизм и вступив на путь сепаратизма. Еще через три года наступила реставрация: Сулла завладел Римом, в Ноле снова произошли перемены. Аристократы заявили, будто всегда твердили, что спасение города — в союзе с Римом; тем не менее народ запер ворота и еще два года выдерживал осаду. В конце концов восставшим пришлось бежать, предварительно спалив дома аристократов; последний вожак южно-италийского восстания, Гай Папий Мутил, был убит во время бегства.
— Я хорошо знала твоего дядю, — сказала трибуну хозяйка. — Я была тогда малюткой, и он любил качать меня на колене. У него была чудесная борода — вот такая… — И она показала жестом, какую бороду носил национальный герой Самния.
— Он был убежденным патриотом, — важно проговорил Эгнат, словно боялся, как бы его жена не обидела трибуна. — Но при этом шовинистом и ненавистником римлян, — добавил он.
— Неправда, Авл! — взвился трибун. — Почему ты не кичишься шовинизмом, будучи представителем одного из старейших здешних родов? Да потому, что твои интересы и интересы твоих сторонников тесно связаны с интересами римской аристократии, постоянно откладывающей земельную реформу и защищающей крупных землевладельцев. Южно-италийское восстание было всего-навсего выступлением крестьян, пастухов и ремесленников против ростовщиков и богачей-землевладельцев. Его программа не была ни самнитской, ни марсийской, ни луканской, это была программа земельной реформы и гражданских прав. И вообще, последние сто лет внутренней жизни Рима можно обобщить одной фразой: отчаянная борьба между сельским средним классом и крупными землевладельцами. А все остальное — просто болтовня официальных историков.
— Хотите еще рыбы? — предложила гостям хозяйка.
— Нет, благодарю! — отрезал трибун, злясь на то, что она, сама того не зная, нащупала его слабое место: он не умел прилично обращаться с рыбой.
— Все эти новомодные теории весьма привлекательны, — откликнулся старый Авл, — только я в них не верю. По-моему, корень всех бед надлежит искать в моральном разложении римской аристократии, в ее привычке к роскоши и продажности. Еще Катон Старший…