Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хорошо, дорогой, — сказала она. — Как тебе угодно. Если мне случится сохранить тебе верность, это уж мое дело».
Она дважды приезжала в Истон-Глиб, в 1929 и 1930 годах, до того как в июле 1930 года я его продал. Весной 1930 года я устроил Одетте каникулы, подарил ей поездку в Египет и Судан — просто чтобы выбросить ее из головы и не угрызаться и без ее ежедневных писем со свободной душой видеться с Мурой в Лондоне. Все с большим доверием я предавался счастью, которое испытывал в обществе Муры. Однако еще не вовсе распрощался с другими своими романами и никак не осмеливался сделать решительный шаг к разрыву с Одеттой.
Теперь все это мне странно и непонятно. Мои мотивы сгруппировались безо всякого смысла и порядка. Поглощенность работой и тревогой из-за досаждавшего мне спора с Ассоциацией авторов; ужас перед крушением привычного порядка; некая скрытая ущербность моей любви к Муре; неуверенность, что такая прелесть, какой мне казалась Мура, может и вправду существовать на свете; подсознательный скептицизм; нежелание признавать некоторую Мурину беспомощность и уклончивость и прежде всего непостижимые гормональные приступы, подавляющие мою волю и энергию, — я кидаю читателю горсти этих предположений и не могу оценить их относительную значимость, как не сможет и он.
В 1931 году я работал уже не так напряженно. В книге «Труд, богатство и счастье человечества» завиделся конец. Однако я по-прежнему чувствовал себя старым и усталым. Я чувствовал, что силы мои убывают. Я приехал в Лондон и обратился к доктору Норману Хейру за советом по поводу кое-каких озадачивающих меня симптомов. Некоторое время он тоже был озадачен, а потом его осенило: «У вас диабет!» Он проконсультировался у лучшего из известных ему специалистов, доктора Робина Лоуренса, работающего в диабетической клинике больницы Королевского колледжа, и мне пришлось привыкать к жизни диабетика.
Поджелудочная железа (недостаток инсулина) становится главным действующим лицом в истории моей жизни. Я подчинился правилам поведения диабетика — прибегать к помощи инсулина мне не было надобности, — и у меня появился такой заряд сил и бодрости, словно я заново родился. Я стал действовать с удвоенной решительностью и твердостью и, уже не поглощенный мрачными мыслями о том, что смертен, лучше видел происходящее. Я склонен думать, что приливом бодрости я обязан не только удалению избыточного сахара из крови, но и тому, что строго следовал предписанию не допускать избытка углеводов. Я стал действовать более осмотрительно и уже не пускал все на самотек. Во всяком случае, к весне 1932 года я стал отдавать себе отчет в отношениях с Одеттой и у меня складывался план, как от нее освободиться.
Но тогда я еще не жаждал ограничить свою жизнь Мурой. Мне по-прежнему нравилось быть ее временным любовником — до тех пор, пока она меня любит. Сейчас трудно вспомнить мои весьма изменчивые чувства к ней между нашим знакомством и 1933 годом. У меня пока не было ощущения, присущего настоящему любовнику, что она принадлежит мне, а я — ей, которое дало бы мне возможность начать освобождаться от Одетты достаточно осмотрительно и с немалой заботой о ней. Я хотел, чтобы она, так сказать, стояла на собственных ногах, не зависела от меня; хотел перестроить свою работу и жизнь, перенеся центр своей деятельности в мою квартиру на Чилтерн-Корт; хотел обходиться без постоянного женского присутствия и чтобы Мура приходила (и уходила), когда ей заблагорассудится. Так все складывалось между 1929 и 1932 годами. Я уже почти перестал притворяться, будто хочу, чтобы Мура была, так сказать, свободна и моя собственная свобода становилась чем дальше, тем все больше понятием сугубо теоретическим, но в наших нерегулярных встречах была какая-то особая простота и прелесть, а в нас обоих нет-нет да обнаруживала себя некая авантюристическая жилка, что удерживало нас от противоборства друг с другом, от необходимости вникать в частности жизни и быть практичными, без чего не обойтись, будь мы женаты, живи под одной крышей или роди ребенка.
Я старался как мог, чтобы Одетта не проведала о существовании Муры. Я хотел расстаться с ней, не посвящая ее в истинное положение дел, не то она непременно оповестила бы о нашем треугольнике всех на свете и все опошлила. В моих еженедельниках этих лет едва ли найдется хоть намек на существование Муры; я опасался любопытных и ревнивых глаз Одетты и по той же причине до минимума сократил нашу с Мурой переписку. Уж не знаю, свидетельствует ли это о том, что я несколько туповат или что я глубоко верил в Муру, но мне и в голову не приходило, будто такое ограничение может вызвать ее гнев. «Франция принадлежит Одетте», — сказал я.
Я надеялся, что мой расклад покажется Муре разумным, и, как ни удивительно, я не ошибся. Благодаря ему наши встречи были особенно пылкими и время, когда мы оказывались вместе, было словно насыщено электричеством, а при расставании, вероятно, ни у меня, ни у нее и в мыслях не было, что, может случиться, мы никогда больше не увидимся. В 1931 году, в Берлине, Муру сбило такси, и у нее на лбу остался глубокий шрам. Она не помянула об этом ни в одном письме. «Зачем бы я стала тебя тревожить?» — сказала она, когда я спросил про шрам.
Но этот шрам был мне укором, и мне становилось все больше не по себе, оттого что я живу на пять-шесть тысяч в год, тогда как Мура живет где попало и носит старые и дешевые вещи. Она, правда, принимала от меня деньги и подарки, но с неохотой. Я думаю, на ее взгляд, это портило всю картину.