Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому не только тогда, когда она рассматривала капсулу с ядом, но и каждый день Агата думала о том, что хорошо бы ей умереть и что счастье смерти, наверно, похоже на то счастье, в каком она проводила эти дни, готовясь поехать к брату и делая тем временем именно то от чего он заклинал ее отказаться. Она не представляла себе что произойдет, когда она окажется у брата в столице. Почти с упреком вспоминала она, что он иногда беззаботно выказывал свою уверенность, что она будет пользоваться там успехом и скоро найдет нового мужа или хотя бы любовника; именно этого не будет — знала она! Любовь, дети, прекрасные дни, веселое общество, путешествия и немножко искусства — хорошая жизнь ведь так проста, она понимала ее привлекательность и не была равнодушна к ней. Но при всей своей готовности считать себя никчемной Агата носила в себе все презрение прирожденного мятежника к этой нехитрой простоте. Она видела в ней обман. Считающаяся полнокровной жизнь на самом деле бессмысленна; в конечном счете, то есть в буквальном смысле в конце ее, перед смертью, ей всегда чего-то недостает. Она — Агата поискала подходящих слов — как нагромождение вещей, не приведенное в порядок никакой высшей потребностью: не наполненная при всей своей полноте противоположная простоте, она — всего только путаница, которую принимают с радостью привычки! И, неожиданно отвлекшись, Агата подумала: «Она — как куча чужих детей, на которую смотришь с привитой воспитанием приветливостью, но с растущим страхом, потому что тебе не удается увидеть среди них собственное дитя!»
Ее успокаивало решение кончить свою жизнь, если та и после последнего, еще предстоявшего поворота, не станет другой. Как брожение в вине, не унималось в ней ожидание, что смерть и ужас не будут последним словом истины. У нее не было потребности задуматься об этом. Она даже испытывала страх перед этой потребностью, которой так любил уступать Ульрих, и это был агрессивный страх. Ибо она хорошо чувствовала, что все, охватывавшее ее с такой силой, не было вполне свободно от постоянного намека, что это лишь видимость. Но в видимости столь же несомненно содержалась разжиженная, разбавленная действительность — может быть, еще не ставшая землею действительность, думала Агата. И в одно из тех дивных мгновений, когда место, где она стояла, растворялось, казалось, в неопределенности, она способна была поверить, что за нею, в пространстве, в которое никогда нельзя заглянуть, может быть, стоит бог! Она испугалась этой чрезмерности! Страшная даль и пустота проняла ее вдруг, безбрежное сияние затмило ее ум и повергло в страх ее сердце. Ее молодость, вполне склонная к такому естественному при неопытности опасению, внушила ей, что она рискует поощрить зачатки безумия. Она устремилась назад. Она строго напомнила себе, что ведь вообще не верит в бога. И правда, она не верила в него, с тех пор как ее учили верить, что было частным случаем недоверия, питаемого ею ко всему, чему ее учили. Она была совсем не религиозна в том твердом смысле, который нужен для веры в неземной мир или хотя бы для нравственной убежденности. Но через несколько мгновений, обессилев и трепеща, она должна была снова признаться себе, что почувствовала «бога» совершенно так же отчетливо, как мужчину, который стоял бы сзади нее и накидывал ей на плечи пальто.
Достаточно поразмышляв об этом и вновь осмелев, она догадалась, что смысл пережитого ею заключался вовсе не в том «затмении солнца», которое наступило в ее физическом ощущении, а был главным образом нравственного свойства. Внезапная перемена ее внутреннего состояния и соответственно всего ее отношения к миру дала ей на миг то «единство совести с чувствами», которое дотоле было знакомо ей лишь по таким слабым намекам, что его хватало только на то, чтобы вносить в обычную жизнь какую-то безотрадность и мрачную страстность, как бы ни пыталась поступить Агата — хорошо или дурно. Ей показалось, что эта перемена была неким ни с чем не сравнимым излиянием, которое шло и от ее окружения, и от нее к нему, единством самого высокого смысла с самым малым движением мысли, едва отделявшейся от реальной вещественности. Вещественность прониклась ощущениями, а ощущения вещественностью до того убедительно, что все, к чему Агата дотоле прилагала слово «убедительный», не дало бы об этом и отдаленного представления. И произошло это при обстоятельствах, исключавших, на обычный взгляд, возможность какой-либо убежденности.
Таким образом, значение того, что она пережила в одиночестве, заключалось не в роли, которую можно было бы психологически приписать этому как какому-то указанию на легковозбудимый и неустойчивый характер, ибо заключалось оно вообще не в человеке, а в чем-то общем и в связи человека с этим общим, связи, которую Агата по праву сочла нравственной, — по праву в том смысле, что ей, молодой, разочаровавшейся в себе женщине, показалось, что если бы она всегда умела жить так, как в эти исключительные мгновения, и не была слишком слаба, чтобы их продлевать, то она была бы способна любить мир и благосклонно смириться с ним; а иначе ей этого не добиться! Теперь ей страстно захотелось возвратиться в то состояние, но такие мгновенья величайшего восторга нельзя вернуть силой; и с ясностью, какую приобретает бледный день, когда зайдет солнце, она только сейчас, увидев тщетность своих бурных усилий, поняла, что единственное, чего она могла ждать и чего действительно ждала с нетерпением, — оно просто пряталось под ее одиночеством, — была та странная перспектива, которую брат ее однажды, полушутя, определил как Тысячелетнее Царство. Он мог бы с таким же успехом выбрать для этого и другое название, ибо значения для Агаты полон был только убедительный и уверенный звук чего-то, что грядет. Она не осмелилась бы утверждать это. Она ведь и сейчас еще не знала наверняка, возможно ли это на самом деле. Она вообще не знала, что это такое. Она сейчас снова забыла все слова, которыми брат доказывал, что за тем, что наполняет ее дух лишь светящимися туманами, таится возможность, уходящая в бесконечную даль. Но пока она находилась в его обществе, у нее было совершенно такое чувство, словно из его слов возникала страна, и возникала не в голове у нее, а в самом деле у нее под ногами. Как раз то, что он часто говорил об этом лишь иронически, да и вообще его переходы от холодности к пылкости, так часто смущавшие ее прежде, — все это радовало теперь Агату в ее покинутости как своего рода гарантия того, что он действительно так думал, ведь в такой гарантии и состоит преимущество угрюмых состояний души перед восторженными. «Наверно, я только потому думала о смерти, что боюсь, что он говорит это не совсем всерьез», — призналась она себе.
Последний день, который она должна была провести в уединении, захватил ее врасплох; все в доме оказалось вдруг убрано и опорожнено, и надо было лишь передать ключи старой чете, которая, получив по завещанию какое-то обеспечение, оставалась жить во флигеле для прислуги, пока усадьба не найдет себе нового хозяина. Агата решила не перебираться в гостиницу и до самого отъезда — поезд уходил между полуночью и утром — оставаться на месте. Все в доме было упаковано и покрыто чехлами. Горели голые лампочки. Сдвинутые ящики служили столом и стулом. Подать ужин она попросила на край ущелья, на террасу, образованную ящиками. Старый слуга отца балансировал посудой среди света и теней; он и его жена угощали ее из запасов собственной кухни, чтобы «молодая госпожа», как они выражались, хорошенько поела напоследок в своем родном доме. И вдруг, совершенно вне того умонастроения, в котором она провела эти дни, Агата подумала: «Заметили ли они все-таки что-нибудь?!» Могло ведь случиться, что она уничтожила не все пробы пера для подделки завещания. Она почувствовала холодный ужас, кошмарную тяжесть, повисшую на всем ее теле, скупой ужас действительности, ничего не дающий духу, а только отнимающий у него все. В этот миг она со страстной силой ощутила вновь пробудившееся в ней желание жить. Она взбунтовалась против возможности, что жить ей помешают. Она решительно попыталась, когда вернулся старик слуга, прочесть что-нибудь по его лицу. Но старик ходил со своей осторожной улыбкой как ни в чем не бывало взад и вперед и был полон какой-то немоты и торжественности. Она не могла заглянуть в него, как нельзя заглянуть в стену, и не знала, нет ли в нем за этим слепым сияньем чего-то еще. Она тоже исполнилась теперь какой-то немоты, торжественности и грусти. Он всегда был шпиком отца, неизменно готовым выдать ему любую тайну его детей, если ее узнавал. Но Агата родилась в этом доме, а все, что случилось с тех пор, сегодня кончалось, и Агату трогало, что она и он сейчас торжественны и одни. Она вздумала подарить ему особо немного денег и, поддавшись внезапной слабости, решила сказать, что делает это от имени профессора Хагауэра; она пришла к такой мысли не из хитрости, а от желания совершить какой-нибудь искупительный акт и в намерении ничего не упустить, хотя ей было ясно, что желание это и нецелесообразно, и суеверно. Она извлекла, прежде чем старик вернулся, еще и обе свои капсулы, и медальон с портретом своего незабвенного возлюбленного, на чье молодое лицо она, нахмурившись, взглянула сейчас в последний раз, Агата сунула под крышку плохо заколоченного ящика, который на неопределенный срок оставался здесь на хранение и содержал, по-видимому, кухонную утварь и осветительные приборы, ибо она слышала, как металл ударяя по металлу, словно падая с одной ветки дерева на другую; а капсулу с ядом она поместила там, где прежде хранила этот портрет.