Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, повторяю, в юности я совершено не задумывалась о подобных вопросах. Все мои чаяния были связаны с музыкой и с сердечными заботами, поэтому я даже не замечала хозяйственной деятельности нашего приюта.
Некоторые из нас написали письма правлению Пьеты с просьбой незамедлительно восстановить маэстро в должности. Они всячески превозносили его мастерство и выдвигали в качестве довода собственные успехи под его умелым руководством. Но мы куда меньше воздействовали на правление, чем толпы народа, набивающиеся в церковь каждые субботу и воскресенье, чтобы послушать нашу музыку.
Наши письма не только не поколебали правление, но даже не помогли Вивальди хотя бы проститься с нами. Наблюдая, как выносят из ризницы пожитки маэстро и складывают их в гондолу, мы не могли отделаться от ощущения, что он умер.
На всех нас, но в особенности на струнниц, будто опустился траурный покров. Вивальди был нам почти как отец, и мы словно осиротели — во второй раз в жизни.
Свалившееся на меня горе только укрепило мою решимость разыскать свою мать и установить, кто же был мой отец, чего бы мне это ни стоило, какие правила ни пришлось бы нарушить. Если кого-то из них уже нет в живых, я принесу цветы ему на могилу, а к тому, кто остался жив, я обращусь за состраданием. Я была одержима мыслью, что я вовсе не «дочь хора», как нас ханжески привыкли величать, а дитя из плоти и крови, рожденное от союза двух таких же — из плоти и крови — людей.
Я вовсе не задумывалась над тем, как известие о моем существовании повлияет на моих родителей — если они, конечно, живы — и не поставит ли оно под угрозу средства к существованию и саму жизнь кого-то из них или обоих вместе. Не слишком утруждала я себя и размышлениями о том, как изменится от этого моя собственная жизнь. В каком ином месте или положении могла бы я проводить все время бодрствования, играя, репетируя и слушая лучшую музыку нашего времени? Я даже не задумывалась, что возможность всем этим заниматься, крайне для меня важная, может в одночасье быть отобрана.
Как всякий недоросль, я принимала как должное все, что меня окружало, зато изнывала тоской по чему-то недостижимому. Мое томление не вызывалось ни здравым смыслом, ни душевной чуткостью. Тогда мне еще не приходило в голову благодарить судьбу за то, что в ту лунную ночь меня, кроху, не бросили в канал, а принесли к церкви и положили в скаффетту. Не подозревала я и о том, что помимо недостатка любви существует множество причин, препятствующих матери забрать из приюта своего ребенка.
Не нашлось никого, кто смог бы вести занятия вместо маэстро — не говоря уже о том, чтобы сочинять музыку в столь же огромном количестве, что и Вивальди. Его бывших учеников отдали на попечение прочих maèstre — приютских наставниц, которые взялись репетировать с нами новую ораторию, сочиненную вечно хворым maèstro di coro, синьором Гаспарини.
Оратории, разрешенные приютским правлением, служили своеобразным компромиссом. Опиравшееся на Священное Писание творение Гаспарини имело все стилистические особенности опер, по которым мы так тосковали, — за исключением, разумеется, костюмов. Вполне вероятно, что руководство Пьеты сочло целесообразным отвлечь нас как можно более близким подобием оперы, учтя, с каким смаком мы недавно вышли за пределы предписанных нам ролей.
Надо признать, правление тогда приложило все усилия (и прилагает до сих пор), чтобы добиться равновесия между нашей радостью и нуждами заведения — так, чтобы одно не потопило другое.
Произведение Гаспарини пересказывало апокрифическую историю о жившей в Вавилоне иудейке Сусанне, несправедливо обвиненной в супружеской неверности и в конце концов спасенной Даниилом.[37]Все имена были взяты из Библии, и текст оратории звучал на латыни, но сама фабула как нельзя более годилась для оперы. Работа над ней послужила нам целебным бальзамом, богатой почвой для соперничества, волнений и даже споров — вплоть до возможности использования барабанов, труб и литавр, запрещенных папским указом для хоралов.
Мы с Бернардиной — обе тогда еще только iniziate — играли в составе coro. У Вивальди мы ходили в подающих надежды любимицах и теперь обе одинаково страдали из-за его отсутствия. Эти переживания даже объединили нас — на какое-то время.
Марьетта, Аполлония и маэстра по имени Роза (недавно утвержденная в этом звании) пели ведущие партии с мастерством, достойным любого оперного театра. Побывав на одной из наших репетиций, Ла Бефана со свойственным ей ехидством заявила, что под такую музыку слушатели того и гляди пустятся отплясывать ригодон или скользить в менуэте, но желание помолиться их вряд ли посетит.
Ораторию готовились исполнять в Вербное воскресенье для нового дожа — Джованни Корнаро. По такому особому случаю правление в порыве щедрости решило выделить нам новые платья. Это означало внеочередной приход в Пьету Ревекки — портнихи из гетто, которая в те годы шила и чинила одежду для figlie di coro.
Меня всегда тянуло к Ревекке. Мне нравились ее многочисленные карманы, полные булавок, и сияющие веселые глаза. Когда подошла моя очередь снимать мерку, она развернула меня к свету и пристально вгляделась в мое лицо, словно пытаясь отыскать в нем тень кого-то другого. Я тут же вспомнила о медальоне, о его левантийском орнаменте, и мое сердце учащенно забилось от предположения, что между мной и Ревеккой есть некая общность.
Впервые я задумалась над тем, сколько ей лет. Вне всякого сомнения, она еще могла родить дитя, но невозможно было сказать с уверенностью, могла ли она по возрасту быть моей матерью, или слишком для этого молода — или, наоборот, слишком стара. Кожа у нее была гладкая, но в темных волосах уже попадались серебряные нити. У нас обеих были карие глаза и длинные пальцы. Впрочем, я в своей жизни повидала слишком мало матерей вместе с дочерьми, чтобы составить представление, в чем они обычно похожи друг на друга, а в чем отличаются.
Я перевела взгляд со своих пальцев на Ревекку, и она, казалось, уловила в моих глазах невысказанный вопрос.
— Я просто обратила внимание, как ты переменилась с прошлого раза, Анна Мария.
Грудное контральто Ревекки навело меня на мысль, что она тоже не чужда музыки. Если она и вправду моя мать, то непременно подаст мне знак. Я затаила дыхание, ожидая незаметного рукопожатия, или слез на ее ресницах, или иной приметы, по которой одна я смогу опознать ее намерение. И вдруг, словно в волшебном сне, Ревекка достала что-то из кармана и вложила мне в ладонь, сомкнув при этом мой кулачок.
— Оставь на потом! — шепнула она мне.
Время словно застыло, а вокруг по-прежнему ежились от холода в исподних рубашках девочки и женщины из coro, терпеливо дожидаясь своей очереди. Я судорожно сглотнула и опустила вещицу в карман сорочки. На ощупь это был небольшой предмет, завернутый в бумагу. Мне так хотелось показать Ревекке, что я поняла, но меня обуяла робость, так что я даже не могла поглядеть ей в глаза.