Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаю, что судьба сохранила тебя от чешской пули и русского сыпняка, что судьба возвратила тебя вспять к покинутым берегам и что вместо юнкерской «учебы» занялся ты старым столярным рукомеслом.
Наконец, знаю, что сохранил ты обо мне добрую память, и объят тревогою за меня, и болеешь сердцем, прослышав про мою долю в иноземном краю, и ожидаешь моего возвращения…
Был еще один преданный человек, старый швейцар Карл Иванович, который, на свой страх, не заносил меня ни в домовую книгу, не сообщал в местный райком. Таким образом, пребывание мое в городе протекало в условиях конспиративных, гарантирующих относительную свободу.
И я воспользовался этой свободой и тотчас предпринял некоторые шаги…
Прежде всего я посетил моего старого начальника.
Князь Юрий Иванович Трубецкой, невзирая на начавшийся вслед за убийством Володарского террор, продолжал, вместе с больною княгиней и двумя барышнями-дочерьми, проживать на своей петроградской квартире, по Почтамтской улице, в доме № 4. Как многие простодушные русские люди, он еще не утратил надежды на то, что разум народа одержит верх, что пляска безумия прекратится и что падение кощунственной власти произойдет в близком будущем.
Увы, это были неосуществившиеся надежды!..
Вместо обычной черкески, князь был в сером статском костюме. Но так же тщательно была подстрижена маленькая бородка и так же топорщились кверху седеющие усы.
Князь был растроган, облобызался, пригласил к столу, извиняясь за скромный обед. Хлеба не было и вместо него подавались к бульону ломтики швейцарского сыра. Князь и, в особенности, княгиня, обе барышни и жених одной из княжен, молодой граф Бобринский, находились в грустном, подавленном настроении. Сумбурные большевицкие дни не располагали к веселью. Но чувствовалось, что произошло нечто особенное, пошатнувшее равновесие всегда спокойного, всегда выдержанного и владевшего собой князя.
После обеда князь отвел меня в кабинет:
— Его Величество вчера убит вместе с семьей!.. Я получил сведения из германского консульства!
И «опальный» князь отвернулся, чтобы скрыть слезы…
На другой день, по приказу Урицкого, князь был арестован. Через две недели, внеся крупный денежный выкуп, был выпущен на свободу и тотчас выехал на Украину…
В особняке, по Греческому проспекту, меня встретила молодая, расстроенная женщина с заплаканными глазами. Это была супруга бывшего командира гвардейского кавалерийского корпуса, генерала Арсеньева.
Генерал был арестован и уже несколько дней находился в заключении, в Крестах.
Был арестован хорошо известный мне редактор «Огонька» — Бонди, к которому я было направился на Офицерскую улицу. Случайность спасла меня от западни, в которую я бы несомненно попался, как попались другие.
С тяжелым чувством узнал я о расстреле моих достойных начальников — генерала Бориса Петровича Ванновского и Княжевича, моих офицеров-драгун — адъютанта Павлика Свистунова и ротмистра Алябьева, и многих других знакомых, близких, друзей…
Я вел себя крайне неосторожно.
Само собой разумеется, это была не бравада, а легкомыслие, излишнее любопытство, недооценка той обстановки, в которой находился каждый интеллигент, особенно офицер, в отношении которых советская власть применяла ряд жестоких репрессий…
Вспоминается один эпизод.
На Забалканском проспекте находилось советское учреждение, ведавшее выдачей разрешений на получение вкладов. В сберегательной кассе лежало у меня тридцать тысяч рублей. Осенью мне удалось дважды выудить по пять тысяч, а в настоящий приезд я явился за остальными.
В комнате № 13 стучали машинки, сидели барышни и черноволосые молодые люди. За отдельным столом, в гимнастерке, сидел комиссар товарищ Большаков, тупой, невежественный, но достаточно добродушный солдат. На этот раз он встретил меня недружелюбно и отказал наотрез:
— Не могу, товарищ!.. При всей солидарности, не могу!
И товарищ Большаков недоверчивым взглядом косился на мой френч со следами погон на плечах, на синие военные брюки, на форменную фуражку:
— Бог же вас знает, может на контрреволюционные цели, а я отвечай!.. Читали последний декрет товарища Ленина?
Арсенал моих доводов не мог его убедить. Все рассуждения были бесплодными. Товарищ Большаков оставался несокрушим, как гранитная глыба, пока не пошел, впрочем, на некоторую уступку:
— Вот ежели разрешит товарищ Урицкий?.. Принесите свидетельство о благонадежности?
Человек осторожный и предусмотрительный едва ли последовал этому дружескому совету. Благоразумие удерживало и меня, тем более, что нелегальное проживание в городе, само по себе, представляло известный риск. Но я нуждался в деньгах и не мог примириться с потерей двадцати тысяч рублей. И в конце концов, я направился по указанному адресу, в целях, правда, лишь предварительной разведки.
В главном чекистском застенке, на Гороховой улице, толпилось немало народу. У дверей стояла вооруженная стража. Взад и вперед бегали люди. Одних уводили, других приводили. Я сел на подоконник и закурил папиросу.
Рядом на табурете сидел человек. Бросалось в глаза его худое страдальческое лицо с острой бородкой. Затасканная куртка военного образца топорщилась на длинной фигуре. Голубые глаза глядели куда-то в пространство безучастно и равнодушно. Его вид возбуждал сострадание и симпатию.
Дверь в кабинет отворилась:
— Товарищ Дзержинский!
Сосед приподнялся и тяжелой походкой направился к двери. В ту же минуту ко мне подошел человек в кожаной куртке:
— Вам что угодно, товарищ?.. Товарищ Урицкий занят!.. Уходите, немедленно уходите, иначе я вас арестую!
Я соскочил с подоконника и не заставил себя упрашивать…
Большевицкий террор еще не носил массового характера, хотя бессудные казни, расстрелы, убийства были заурядным явлением. Очень тяжело было это сознание абсолютной беспомощности, беззащитности, обреченности, в случае какого-нибудь доноса или предательства. Вся обстановка наполняла душу невыразимым гнетом.
Это нельзя передать.
Это нужно было испытать самому, чтобы до конца дней проникнуться лютою ненавистью к той окаянной власти, которая прикрывшись красивыми лозунгами, несла порабощенной стране ужас, хаос, разрушение, смерть.
Ее звериная кровожадность, невежество, лживость, беспринципность и невероятный цинизм, в соединении с бездушной, бесцветной, безжизненной идеологией какого-то коллективного охолощенного маниака, не имеет, кажется, прецедентов в истории…
Чтобы отвлечь себя от дневных впечатлений, я бродил по вечереющим улицам, по бульварам и скверам, заплеванным подсолнечной шелухой, с грустью глядел на заколоченный Гостиный Двор, на старые вывески пустых магазинов, сравнивая яркое прошлое с гнусной действительностью…