Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле молодой царь едва ли освободил крестьян от их бывших владельцев, а объявление вовсе не решило проблему. Технически крепостные были свободны, но им необходимо было выкупить землю у аристократии, которая устанавливала цены в одностороннем порядке. Кроме того, на следующие 49 лет на них накладывались «выкупные платежи» с годовой ставкой 5,5 % в пользу государства. Большая часть крестьян не могла самостоятельно прочитать многословные декларации, и стали распространяться слухи, что настоящему освобождению мешают местные землевладельцы. Начавшиеся в нескольких регионах волнения завершились резней в Казанской провинции. Даже правительство согласилось бы, что стремилось оно к другому результату.
Меж тем, по мере того как интеллектуалы привыкали к гласности молодого царя, по Санкт-Петербургу разлетались мятежные прокламации. Сперва появился «Великорус», продвигавший идею национального собрания, которое помогло бы царю узнать свой народ, – идею поэтапных изменений. Но за ним последовал гораздо более злой и радикальный памфлет, «К молодому поколению», несший отпечатки последователей Чернышевского. Памфлет утверждал, что царь установил новый порядок, в котором сам был лишним, и требовал появления выборного лидера на жалованье! Это укрепило растущее в Зимнем дворце подозрение, что любые дальнейшие шаги в сторону либерализации будут приняты за знак слабости.
Чувствуя опасность, правительство принялось завинчивать гайки. Начало оно с университетов, которые в последние годы стали гораздо свободнее – лекции посещать разрешалось всем, а студентам было дозволено устраивать библиотеки и публиковать собственные газеты. Правительство вернуло штрафы и установило с грядущего осеннего семестра другие ограничения на действия студентов. Те были взбешены урезанием свобод и организовали проход по улицам протестного марша, привлекшего огромную толпу зрителей, а также полицию и солдат. Хоть марш и прошел мирно, некоторых студентов арестовали и отправили в Петропавловскую крепость. Университет тем временем закрыли на год. В виде знака доброй воли Достоевские приготовили на квартире Михаила большой кусок говядины и послали арестованным студентам с бутылками коньяка и красного вина от редакции «Времени».
Среди оставшихся теперь без дела студентов, как юношей, так и девушек, которые зачитывались его мемуарами о жизни в тюрьме, Федор стал своего рода героем, символом настоящего социалистического протеста. Сам же он хотел удержать их на праведном пути. А если я через него привлеку их всех и сгруппирую около себя, то я отвлеку их от погибели, указав новую дорогу их честолюбию[238].
Одной из студенток, что воспользовались освободившимся временем, чтобы отослать свои работы в редакцию «Времени», была двадцатиоднолетняя Аполлинария Прокофьевна Суслова. Ее повесть «Покуда» рассказывала о молодой женщине, сбежавшей от брака не по любви и зарабатывающей преподаванием. Это было идеальное выражение зарождающегося женского движения, которое неплохо уместилось в десятый выпуск в октябре 1861. Правда, хороша она была очень, очень даже, – русская красота, так многими до страсти любимая. Это была полная, с мягкими, как бы неслышными даже движениями тела, как бы тоже изнеженными до какой-то особенной слащавой выделки, как и голос ее. Она была очень бела лицом, с высоким бледно-розовым оттенком румянца. Очертание лица ее было как бы слишком широко, а нижняя челюсть выходила даже капельку вперед. Но чудеснейшие, обильнейшие темно-русые волосы, темные соболиные брови и прелестные серо-голубые глаза с длинными ресницами заставили бы непременно самого равнодушного и рассеянного человека, даже где-нибудь в толпе, на гулянье, в давке, вдруг остановиться пред этим лицом и надолго запомнить его[239]. Федор был очарован ею, особенно теперь, в сетях неудачного брака, который он тактично называл «мои домашние обстоятельства». Гордая и амбициозная, Суслова взращивала дружбу с великим романистом, и вскоре Федор уже звал ее Полиной.
Федор устраивал чтения везде, где мог, какие бы студенческие группы его ни приглашали; самым крупным стал сбор средств на вечере, организованном Литературным фондом. Организаторам «литературно-музыкального вечера» удалось привлечь громкие имена: пианист Антон Рубинштейн собирался сыграть «Руины Афин» Бетховена в честь греческого восстания против турок, планировались чтения Некрасова и Чернышевского, а также эксцентричного профессора по имени Павел Павлов. На сцене Федор читал отрывок о смерти солдата в тюремном госпитале, наслаждаясь каждой мучительной деталью. Но, к удивлению всех присутствовавших, несомненной звездой вечера оказался профессор Павлов. Его лекция «Тысяча лет русской истории» прошла цензуру, поскольку была якобы чествованием тысячелетия русской нации, но дело было не в ее содержании, а в том, как профессор говорил: вопия, как пророк Иеремия, он превратил урок истории в обличение. Признаюсь, я не верил ушам своим[240]. Пока Павлов доводил себя до крайней степени возбуждения, аудитория гремела стульями и топала по полу. Последних слов даже нельзя было и расслышать за ревом толпы. Видно было, как он опять поднял руку и победоносно еще раз опустил ее[241]. Он закончил чтение под гром аплодисментов и внезапную «Марсельезу». (На следующий же день его увезли в тюрьму.)
Вскоре после этого вечера Достоевский и Страхов решили воспользоваться сухой теплой погодой и на пароходе отправиться по Неве на природу. Оглядываясь на уменьшающийся вдали Петербург, они приметили огромные облака черного дыма, поднимавшегося в воздух в трех или четырех разных местах. Вскоре прибыли в парк, где пели и играли цыгане, но пожар в городе был очевидно катастрофичным, и в таких обстоятельствах даже мысль о том, чтобы нежиться на траве, казалась абсурдной. Снова сели на пароход. На следующей неделе пожар распространился по значительной части города, превращая дома и магазины в дым.
Большой огонь по ночам всегда производит впечатление раздражающее и веселящее; на этом основаны фейерверки; но там огни располагаются по изящным, правильным очертаниям и, при полной своей безопасности, производят впечатление игривое и легкое, как после бокала шампанского. Другое дело настоящий пожар: тут ужас и всё же как бы некоторое чувство личной опасности, при известном веселящем впечатлении ночного огня, производят в зрителе (разумеется, не в самом погоревшем обывателе) некоторое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника… Разумеется, тот же любитель ночного огня бросится и сам в огонь спасать погоревшего ребенка или старуху; но ведь это уже совсем другая статья[242].