Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошенько поразмыслив, я обвязала ногу бинтом. Наутро Кит отправил за меня телеграмму.
Прошла неделя, потом другая. Получаю из дома письмо: не стало ли мне лучше, могу ли я теперь ехать? Пора возвращаться.
И вот тогда, наконец, я решилась. Когда я написала письмо и отправила его, то почувствовала себя такой обессиленной и опустошенной, как будто перенесла длительный приступ лихорадки; вместе с тем я ощутила и странное облегчение, почти успокоение от сознания того, что дело сделано, и теперь — будь что будет — возврата к прежнему нет.
Вскоре после того как я приняла это решение, Рошан сказала, что возвращается в свой дом, и предложила мне поселиться у нее.
— Раз мы будем работать вместе, то и жить надо вместе, — сказала она. — Так разумнее.
Это предложение показалось мне довольно соблазнительным. Правда, Кит и Премала настаивали, чтоб я оставалась у них, и я знала, что не стесню их своим присутствием, ведь у них такой большой дом и столько слуг! Но мои отношения с Премалой утратили былую легкость и непринужденность. Не то чтоб она была против моей работы-тут, по-моему, она не имела своей точки зрения; но за то время, что она прожила с нами, она очень полюбила моих родителей, особенно маму, и с грустью думала о том, сколько тревог и огорчений я им причиняю. Ей вообще было непонятно^ зачем уходить из своего дома; но если бы она спросила меня, я не смогла бы ей ответить, потому что и сама не знала. Однако она не спрашивала, она просто молчала, и я чувствовала себя виноватой. Вот почему мне так хотелось переехать к Рошан, которая была свободна, как ветер, и ни от кого не зависела. Но на это я не могла решиться.
— Я все же останусь у Кита, — сообщила я ей наконец. — Мои родители… мама… считают, что так будет… приличнее.
Рошан молча посмотрела на меня, как мне показалось, с презрением, потом спокойно сказала:
— Ну, что ж… Я их вполне понимаю. Живи у брата.
Но хотя родители писали о брате (и Рошан воздержалась от каких-либо высказываний на этот счет), в действительности они полагались не на него, а на Премалу, ибо Кит был слишком далек от нравственных устоев нашей касты и нашего окружения, чтобы быть их рьяным блюстителем или служить мне строгим опекуном.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Мне не потребовалось много времени на то, чтобы узнать истинную цену небрежно брошенной Рошан и принятой мной на веру фразы: «Мы пишем о том, что интересно», или на то, чтобы навсегда избавиться от радостного возбуждения, которое я испытывала в конце недели, когда воображала, будто уже «все постигла».
Да, Рошан действительно писала о том, что ее интересовало, ее статьи охватывали широкий круг проблем — от исследования английского влияния на персидскую поэзию до пропаганды политических идей, которым она сочувствовала. Так же, наверное, поступал и главный редактор. Что касается всех остальных, то мы не располагали такой свободой выбора. Впрочем, меня это не удручало, потому что, если бы мне просто сказали: «Садись и пиши», то вряд ли я знала бы, с чего начать. Когда же тебе говорят: «сделай то, сделай это» или «сходи туда», то это уже помощь.
То обстоятельство, что мои статьи не всегда прочитывались, что их кромсали, критиковали, переписывали, а нередко и просто выбрасывали в корзину, не особенно меня беспокоило. Мне нравилось писать, нравилось быть занятой, а радость от того, что меня все-таки печатали, с лихвой возмещала случайные, как мне казалось, неудачи. Кроме того, я сделала любопытное открытие: когда смотришь на событие со стороны, когда чувствуешь себя не его участником, а сторонним наблюдателем, то начинаешь отделять интересное от скучного. Дома у нас тоже убывали свадьбы, цветочные ярмарки, самодеятельные спектакли с участием представителей знати, выставки местной керамики или выставки рукоделья, организуемые женскими клубами и институтами, и я их посещала, потому что меня туда водили или ожидали, что я сама пойду. Но лексикон, которым там пользовались, поздравляя устроителей или выражая им свое восхищение, был настолько скуден и банален, от посетителей требовалось так мало фантазии и наблюдательности, что у меня невольно пропадал всякий интерес. Теперь, выступая в роли наблюдателя, я смотрела на все как бы другими глазами и начала замечать под знакомой мне глазированной поверхностью новые незнакомые оттенки. Но обретенная мной с такой легкостью возможность проявить собственную индивидуальность, выразить чувства, которым до этого времени почти не было выхода, чрезмерно возбуждала меня.
— Я знаю, почему вам так нравится эта работа, — сказал мне однажды Венкатачария, которого знали в редакции под уменьшительным именем Чари. — Потому что вы можете свободно критиковать.
Чари был одним из сравнительно молодых сотрудников. С самого начала он опекал меня, но не потому, что ему очень этого хотелось, а так уж получилось.
После первой недели самостоятельной работы я обратилась к Чари за помощью, предположив, из-за его моложавого вида, что он не относится к числу старших редакторов. Потом я поняла, что ошиблась, но к тому времени у нас уже сложились дружеские отношения, и, не желая показывать свою неопытность другим, я продолжала обращаться к нему. Так я обрела себе опекуна, а он — подопечную. Отношения эти подкреплялись еще и чувством робости, которое я испытывала, как всякий человек, занимающийся новым для него делом. Но Чари, кажется, ничего не имел против меня, а если и имел, то никак этого не проявлял.
Я долго размышляла над его словами. Неужели он прав? Неужели я в самом деле люблю журналистику только за то, что она дает мне возможность критиковать? Но ведь…
— А вы полистайте старые номера, — сказала я, — и убедитесь, что я ни разу никого и ничто не покритиковала.
— Это потому, что все колкости были изъяты из ваших репортажей, — возразил он.
— Тогда сравните их с оригиналами, — предложила я. — Оригиналы гораздо длиннее, но мысли в них те же.
Я говорила правду: как бы мои статьи ни сокращали, но если их все же использовали, мысли в них оставались моими: искажения попадались очень редко.
— Ну, если прямо не критиковали, то косвенно, уж во всяком случае, сказал он.
— Например?
— Например, когда вы писали, что орхидеи выглядели так, словно росли в ледниковый период.
— Так это же правда! В оранжереях испортилось отопление. Так я и писала.
— А то, что не могли разыскать призы?
— Действительно, не могли. Там была