Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ужас внутри
Внутреннее телесное, в этом случае, восполняет крушение границ внутри/снаружи. Как будто бы кожа, тонкое вместилище, больше не обеспечивала целостности «собственного»[75], но, содранная или прозрачная, невидимая или натянутая, она не выдерживает выброса содержимого. Урина, кровь, сперма, экскременты оказываются тогда утешением субъекта в состоянии нехватки его «собственного». Отвращение к этим истечениям изнутри неожиданно становится единственным «объектом» сексуального желания — настоящий «объект», отвратительное, в котором напуганный человек преодолевает ужас перед материнской утробой, в этом погружении, благодаря которому ему удается избежать встречи с другим, он избавляется от риска кастрации. В то же время это погружение дает ему всевластие обладания, если не существования, плохим объектом, обитающим в материнском теле. Отвращение притягивает его к месту другого, доставляя ему наслаждение, часто единственное на пограничной линии (borderline), которая, в связи с этим, превращает отвращение в место Другого[76]. Этот обитатель на границе — метафизик, который распространяет исследование невозможного до эсхатологии. Когда женщина отваживается на похождения такого рода, то для того, в основном, чтобы утолить, очень по-матерински, желание отвратительного, определяющего жизнь (то есть сексуальную жизнь) мужчины, чей символический авторитете она признает. Сама она в этом отвращении, что вполне логично, часто отсутствует: она не думает об этом, занятая сведением счетов (очевидно анальных) со своей собственной матерью. Редко женщина связывает свое желание и свою сексуальную жизнь с этим отвращением, которое приходит к ней от другого, внутренне укореняет ее в Другом. Когда это случается, говорят, что она добивается этого с помощью ухищрений письма и что ей всегда остается проделать какой-то путь в эдиповом лабиринте, чтобы идентифицировать себя с обладателем пениса.
Оскорбление материнского
Но она, как и он, — поклонники отвратительного — не прекращают искать в том, что скрывается от «суда совести» другого, внутреннее материнского тела, желанное и ужасающее, питающее и убивающее, очаровательное и отвратительное. Ведь что остается у них в промахе идентификации с матерью как с отцом, чтобы удержаться в Другом? Поглощая пожирающую мать из-за невозможности ее интроецировать, наслаждаться тем, что она обнаруживает, из-за невозможности обозначить ее: урина, кровь, сперма, экскременты. Головокружительная постановка аборта, всегда неудачных самостоятельных родов и, начиная с начала, надежда возродиться замыкается самим же расщеплением: явление собственной идентичности требует власти, которая уродует, тогда как наслаждению требуется отвращение, в котором отсутствует идентичность.
Этот эротический культ отвратительного заставляет задуматься о перверсии, но следует тут же различить то, что просто ловко уходит от кастрации. Так как, даже если наш обитатель границы, как и всякое говорящее существо, субъект кастрации, поскольку он имеет дело с символическим, он рискует, фактически, намного больше, чем другие. Ему грозит потерять не часть его самого, какой бы жизненно важной она ни была, а всю жизнь целиком. Чтобы схорониться от резни, он готов к большему: истечению, вытеканию, кровотечению. Смертельным. Фрейд загадочным образом отмечает по поводу страдающего меланхолией: «рана», «внутреннее кровотечение», «дыра в психике»[77]. Эротизация отвращения и, может быть, всякое отвращение, поскольку оно уже было эротизировано, — это попытка остановить кровотечение: порог перед смертью, остановка или прихожая?
/Отвращение/ это просто неспособность достаточно стойко принять безусловный акт исключения вещей отвратительных (который составляет основу коллективного существования).
[…] Акт исключения имеет тот же смысл, что и социальный или божественный суверенитет, но в другом отношении: он относится к миру вещей, а не к миру личностей, как суверенитет. Одно отличается от другого так же, как анальный эротизм отличается от садизма.
Ж. Батай, Собрание сочинений, т. 2
Страх перед матерью и убийство отца
В психоанализе, как и в антропологии, мы легко ассоциируем сакральное и устанавливаемую им религиозную связь — с жертвой. Фрейд связал сакральное с табу и тотемизмом[78]и сделал вывод, что «формуле тотемизма (насколько он касается человека) на месте тотемного животного следует видеть отца»[79]. Мы знаем этот фрейдовский тезис об убийстве отца, который он развивает более детально по поводу иудаизма в Моисей и Монотеизм: архаический предводитель первобытной стаи убит сыновьями-заговорщиками, которые, охваченные впоследствии чувством вины в отношении к этому акту, вызывающему противоречивые чувства, заканчивают тем, что устанавливают авторитет отца, уже не как судебная власть, но как система права, отказываясь таким образом от того, чтобы в свою очередь обладать всеми женщинами, и тем самым основывают сакральное, экзогамию и общество.
Есть, однако, странное отступление во фрейдовских рассуждениях, на которое, как нам кажется, недостаточно обращали внимания. Опираясь на многочисленные материалы по этнологии и по истории религии, в частности Фрезера и Робертсона Смита, Фрейд констатирует, что человеческая мораль начинается с «двух табу тотемизма»: убийство и инцест[80]. Тотем и Табу начинается с рассмотрения «фобии инцеста» и подробно исследует ее в ее отношении к табу, тотемизму и, более специально, к пищевым и сексуальным запретам. Женская или материнская фигура заполняет большую часть этой книги и продолжает создавать общий фон даже когда Фрейд, опираясь на свидетельства невротиков навязчивых состояний, переходит от фобии (с. 26: «Ужас, который он испытывает перед инцестом…», с. 27: «Фобия инцеста» и т. д.; с. 141: «страх инцеста», «фобия инцеста») к включению симптома фобии в невроз навязчивых состояний. В то же время он оставляет рассуждения об инцесте («мы не знаем источник боязни инцеста и мы даже не знаем, в каком направлении мы должны искать», с. 145), чтобы сосредоточиться на выводе о втором табу, табу на убийство, которое он расшифровывает как убийство отца.